"Ричард II", Лондон, январь 2016. Рецензия Наташи Зайцевой

И отзыв на новую версию "Ричарда II" в рамках King&Country от Наташи Зайцевой!

Опубликовано тут: https://vk.com/topic-64483458_29689783?offset=980

Фото Юлии Расковой

Итак… Пока все, что было с нами еще живо в памяти и не кажется чудесным сном, я попробую написать о Ричарде. Что-то в этом тексте записано по следам, почти сразу после спектаклей, что-то пытаюсь восстановить потом, но переживания от этого не менее живые и сильные. Простите, что многое из написанного будет, скорее всего, не фактами и не анализом, а эмоциями и междометиями. Простите, что не информативно, что много повторов, что я в основном буду говорить о короле, периодически забывая, что там есть другие персонажи и т.д. Я пишу это в основном для того, чтобы сохранить в памяти все эти мелочи и оттенки эмоций. Ну и еще потому, что мне просто снова хочется поговорить о Ричарде. =) 

I. (Кусочек вводный или, точнее, "водный")

Очень сложно придумать какую-то структуру для этого текста. 

С одной стороны, хочется написать так, будто смотришь в первый раз, потому что, конечно же, смотреть в живую – это совершенно иное впечатление, чем когда смотришь запись. Не только потому что спектакль каждый раз рождается на твоих глазах, потому что он живой, рискованный, разный, потому что энергетические волны со сцены разливаются в зал и ты чувствуешь их почти физически… Но даже и потому, что, как ни странно, когда я смотрела его в Лондоне, у меня было какое-то чистое восприятие текста – из-за новых интонаций, из-за внимания ко всем актерам (а не только к тем, кто попадает в кадр оператора) – ухо будто очищается от привычного восприятия и слушает текст как в первый раз. Столько новых мыслей, открытий, все интересно… 

С другой стороны, все время хочется сравнивать этот спектакль с тем, что мы привыкли видеть на записи. (Так как живого спектакля я в прошлый раз не застала, все сравнения, которые тут неизбежно будут появляться – это сравнения с записью.) 

И наконец, так как каждый спектакль – особенный, каждый чем-то отличается, то, разумеется, начинаешь сравнивать все шесть между собой… 

В общем, будет винегрет из полуосмысленных впечатлений, обильно приправленный до бесстыдства восторженными восклицаниями. Извините. 

Итак. Первый раз был 7.01, и у меня было место С34, то есть довольно близко, но сбоку. Вообще почти все разы я сидела с левого края (так уж вышло), так что мне был виден всегда примерно один и тот же ракурс, но зато это был тот край, откуда Король чаще всего появлялся и куда уходил. 

Конкретно про первый спектакль можно сказать, что… мне было немного трудно его смотреть) Я даже не ожидала от своего искушенного, тк скзть, взгляда такой подлянки, но… глаза мои с диким трудом воспринимали все, что находилось хоть чуточку дальше, чем в 10-20 см от Ричарда! Хотелось обласкать взглядом всю эту фигуру от нового парика до кончиков пальцев… (про пальцы эти – отдельный разговор…) В общем, от первого раза у меня осталось ощущение а) asasdfdghjhkjkl © што-ж-ты-так-хорош-то-я-не-могу-это-какое-то-чудо-волшебное-черт-подери!!!!!!! б) потрясения от новизны: все-таки другой состав - главным образом, другой Генрих – сильно меняет отношения между персонажами, и соответственно – отношение зрителя к персонажам.

(Кусочек о Генрихе)

Сразу скажу, что лично мне очень понравились все новые актеры, не было ощущения, что замены неравноценные. (ну, опять же, я, конечно, не видела прежний состав в живую) Я знаю, что некоторые зрители не приняли нового Генриха, но мне он показался интересным, хотя и совсем другим. К тому же я год назад смотрела Генриха IV с Бриттоном, и мне было безумно интересно посмотреть, как он сыграет предысторию своего короля. 

В образе Болинброка Джаспера Бриттона куда меньше той мужественной простоты и достоинства, которые были характерны и так привлекательны в герое Найджела Линдси. Прежний Болинброк казался искренним и его правда по-своему признавалась. Было понятно, за что его ценят его союзники, и что он противопоставляет Ричарду – спокойную, уверенную в себе силу, дружеское равенство с подданными. В первых сценах мы видели, что он ищет правды не только для себя, но и для короля и королевства (даже если и не считает этого короля образцовым). Мы ему сопереживали. И соответственно полюс Ричарда воспринимался изначально как скорее отрицательный, определенно подозрительный. 

В новой версии с новыми актерами такой глубокой пропасти и резкой смены симпатий между 1й и 2й половиной спектакля нет. Оговорюсь: мне так показалось, что нет. 

Болингброк Бриттона с самого начала очень сильно противопоставлен Ричарду. Это очень ощущается в тех моментах, когда он отказывается подчиняться королю. Когда Ричард требует отказаться от дуэли, его слова: «God defend my soul from such foul sin!» - звучат прямо с издевкой по отношению к королю. (*Кстати, момент, который я, к своему стыду, заметила только 9 числа: когда Гонт по требованию Ричарда как бы уговаривает сына бросить перчатку Моубри, он у Гловера делает это гораздо сдержанней, чем было в исполнении Пеннингтона, он явно делает это для отвода глаз; и когда Генрих отказывается подчиниться, Гонт незаметно делает ему одобрительный знак). И когда Болингброк говорит, чтобы король не плакал о нем, если его убьют – в его словах тоже звучит что-то шутовское. И уж совсем с ненавистью и презрением он, уходя в ссылку, выплевывает это: «Four lagging winters and four wanton springs. / End in a word: such is the breath of Kings». 

Друзья и подданные любят Болингброка не столько за его личные качества (потому что он однозначно здесь показан человеком лицемерным), сколько за то, что он противостоит Ричарду и за то, что он мягок и любезен конкретно с ними. Самые привлекательные его сцены – где Болинброк шутит. Где приветствует Перси и в шутку выдает за себя другого человека, как бы чтобы избежать ненужных ему почестей (новое решение сцены, кстати, см. беседу 12.01); сцена с Йорками в конце – «Король и нищенка». Его милосердие и простота вроде бы как бы даже и располагают. Но: Если Болингброк Линдси был искренен, был собой – мужественным, мужиковатым, грубоватым и сильным, но достойным – на протяжении всего спектакля: и в первой сцене, где доказывал правду, и потом, когда шел против короля, и в сцене отречения Ричарда, и в конце… То Болингброк Бриттона – лис. Он очень легко переходит от видимой благожелательности к прямо-таки наслаждению жестокостью: в сцене с Буши и Грином, в сцене отречения и после нее – когда он наступает на зеркало… Так же легко он превращается в уже величественного, вальяжного, привычного к мантии и трону короля. (В отличие от Линдси, который на троне смотрится как-то неловко неуместно, хотя эта неуместность была также правильной для того образа, того персонажа…)

Соответственно меняются и отношения Генрих-Ричард. 

Между ними изначально видна неприязнь, вражда, даже ненависть. 

Ричард, глядя на все изъявления верности и любви со стороны Болинброка и Гонта – не верит им ни на секунду, и то, как бесит его их лицемерие, видно даже сквозь ту маску беспристрастности, которую он носит в первых сценах. 

Странное дело, но мне показалось, что за счет этого, в отличие от записанной версии спектакля 2013 года, здесь к Ричарду сразу проникаешься симпатией – хотя бы как к человеку, искреннему в своей ненависти и даже в каких-то неприглядных поступках вроде ссоры с умирающим Гонтом. Раньше - когда мы видели справедливость Ланкастеров - самодурство Ричарда воспринималось только как жестокость и бесчеловечность. Здесь же это выглядит как война. Они равные соперники, просто Ричард – пока – побеждает. И когда Йорк говорит о Гонте: «He loves you, on my life, and holds you dear. /As Harry Duke of Hereford, were he here» - от ироничного смешка Ричарда в ответ ему даже ёкает сердце. Потому что это хоть и ирония, но горькая: «Right, you say true: As Hereford’s love so his…» Он прекрасно знает, что эти двое его ненавидят, так почему же он должен их любить и щадить? Невольно получается, что на какой-то момент Ричарда оправдываешь даже в самой неприглядной его сцене.

II 

(Кусочек, в котором меня мотнуло от Генриха обратно к Ричарду, и плавно началось описание всего подряд) 

Я почему-то привыкла считать немного, что в первых сценах Ричард еще тот король-солнце, бог на земле, у которого в руках всё и все. Что это изображение той вершины, с которой он потом падает. Но вообще-то, самые первые сцены — это уже начало его падения. Уже там видно, как его злит и пугает происходящее: что эти двое – Моубри и Болингброк – ему не подчиняются. Причем не подчиняются открыто, даже не маскируя это все под желание найти правду ради монарха. Как он кричит на них, приказывая устроить турнир, как потом стремительно уходит… 

(*Пока мы тут: говорят, принято замечать, на каком спектакле сколько раз Ричард стучит скипетром по гробу на словах «We were not born to sue, but to command». Так вот: 7.01 – он стукнул три раза изо всех сил, одновременно с репликой, и эффект сначала показался мне немного смазанным, как будто он пытается перекричать шум, который сам же создает – однако, это по-своему уместно для этого момента: тут нет никакой величественности, только ярость. 8.01 – так же, три. 9.01 (уже могу путать, когда какой был раз, может, даже и оба?) на одном из спектаклей было два удара, почти не накладывающихся на реплику, а идущх после нее – это было более четко, соответственно более величественно). 10.01 – вообще как на записи, сначала сказал, потом стукнул один раз. И, пожалуй, все же этот вариант понравился мне больше всего. Но, возможно, не с точки зрения оправданности психологической или художественной, а как наивному зрителю, который хочет, чтобы ему нравился Ричард, а Ричард ему нравится, когда он величественен и силен, а не когда он суетится в бессильной ярости. Когда он стучал три раза, там тоже казалось, что от раза к разу мотивировка этого жеста менялась: можно было понять, а) что он не чувствует уверенности в себе, ему приходится самого себя поддерживать, разогревать, б) или же наоборот – что точка кипения уже достигнута и нужно куда-то всю эту лаву выплеснуть. То есть даже один жест воспринимался по-разному. Казалось бы – такая маленькая деталь, а дает такой диапазон трактовки… 12.01 он опять стукнул три раза, на реплике.) 

Интересный эпизод, по-моему, - когда Ричард спускается к Болингброку перед поединком. Сама реплика Ричарда «We will descend» иногда произносилась как бы с расчетом на комический эффект и зал смеялся, а иногда звучала вполне серьезно, небрежно этак. И дальше: Болингброк в ответ на поцелуй и слова Ричарда целует ему руку. А рука в перчатке (почему-то это тоже кажется важным). В разных спектаклях это выглядело по-разному: иногда король был абсолютно непроницаем, иногда чувство собственного превосходства доминировало, а иногда сквозь невозмутимость прорывалось презрение, даже какая-то гадливость.

После этого напряженного момента, тут же – как бы небольшая разрядка, смешок: когда Ричард покидает Болингброка, Моубри как бы тоже наклоняется за благословением, Ричард обходит его, как пустое место. 

Интересно, что все эти вариации — не изменение образа, не колебания из-за неустойчивости трактовки, а ньюансы в рамках одного характера. Ричард всегда один, но ведет он себя чуть по-разному, реагирует так, как мог бы реагировать только Ричард — но в разном настроении. Он живой, он абсолютно живой человек. 

Этот король уже понимает, что его не любят, им пытаются вертеть, но он этого не потерпит. И следующий шаг – то, что он им устраивает на турнире. Это не каприз, не внезапное решение – это вполне продуманный ход унижения Ланкастеров: устраивая поединок, вызывая соперников по именам, спускаясь по просьбе Болингброка поцеловать его и слушая его пафосное прощание, король уже знает – это уже задумано – что чуть только они выйдут биться, он сорвет поединок. Весь пафос пламенных речей будет затрачен впустую, и от этого как бы осмеян; честь, о которой они столько говорили, так и окажется не защищенной – лучше бы тогда и говорить не начинали… Как он отдает команду начинать, а сам встает и ходит взад-вперед, сжимая скипетр, будто готовясь не пропустить момент. Он волнуется, но контролирует ситуацию. В нем видна сила. Он уже ведет войну, но пока побеждает.

(Кусочек о несерьезных вещах) 

Пару раз, поднимаясь по лесенке Дэвид запнулся. Один раз зацепился платьем. Интересно, сколько нас таких было в зале, кто в эти моменты вместо того, чтобы смотреть в центр сцены, сделал «ух!» и задержал дыхание? 

Вообще, как же он красиво смотрится во всех этих костюмах! Особенно вот платье то в сцене дуэли: каждый раз ловлю себя на мысли, что наслаждаюсь его… гм… женственностью. =) Плавные, хоть и стремительные жесты, грация, с которой он подхватывает подол, то, как спускается по лестнице, как ходит, подает руку… Какое изящество – позавидуешь! 

После дуэли – проникновенный диалог между Гонтом и уходящим в ссылку Болинброком. Почему-то он меня как-то мало трогал в этой версии, видимо, не увязались эти проявления чувств и сопли всякие с таким вот изворотливым, лукавым Генрихом… Хотя, если учесть, что сцена наедине с отцом – может быть, это и правильно, и логично, что обиженный ребенок должен поныть и пожаловаться, а не злиться и метать молнии. 

Кстати о метании молний. На этой сцене произошла самая забавная накладка за все показы, какие я видела. =) Извините те, кто это уже читал, я продублирую. 

Итак. Болинброк прощается отцом (причем никакого смирения, он зол, основательно так зол на Ричарда), и на словах 

«Then, England's ground, farewell; sweet soil, adieu;
My mother, and my nurse, that bears me yet!» – 

он по рисунку роли топает своей одетой в железо ногой. Топает так конкретно, не символически, а опять же со злостью. (*Сравните, сравните же (или уже кто-то сравнил?) этот момент со сценой на берегу потом, где Ричард ласкает эту же землю руками!) Так вооот. Это было 9.01, на дневном спектакле. Болинброк в порыве яростного отчаяния топает по сцене - и железный плинтус от авансцены отрывается и с грохотом падает в зал. Зал ржать… А у него дальше слова: «Where'er I wander, boast of this I can…» - и он давай уже сквозь хохот зала это «я могу» обыгрывать, мол, смотрите, вот что «я могу». И все такие «даааа»!..))) Еле дочитал, бедняга, фразу «Though banish'd, yet a trueborn Englishman». А параллельно там сзади уже Ричард со товарищи появляется. И он выходит со своим надменным видом, смотрит на это безобразие - и пальчиком так покачал-погрозил, типа вот, ай-яй-яй, что делается. Зал во второй раз лег. А по тексту у него дальше: "We did observe"!) Эта реплика реальная, она к тому что Ричард заметил, как с кузеном прощалась чернь. Но тут она пришлась просто идеально, мол: «Я все видел!»))) Зал упал в третий раз, а у этого, разумеется, невозмутимейший вид. )))

III (Остановите меня, когда надоем..)

(Кусочек про сцену у Гонта)

Сцена у Гонта. Новый Гонт, Джулиан Гловер, хорош, его монолог про Англию великолепен… Так здорово, что он начинает его читать совсем умирающим, а в процессе его как будто слова исцеляют, как будто его восторг и любовь к стране дают ему силу – поэтому он и нанизывает все эти поэтические имена одно на другое. И Йорк, который стоит рядом, одновременно и волнуется за него, и умиляется его словам…

Когда Гонт начинает обвинять Ричарда, безумно интересно наблюдать реакцию короля. Потому что тут, именно в сценах со старшими, его непроницаемость разрывается – сначала в разговоре с Гонтом, потом на монологе Йорка.

Гонта он слушает спокойнее, чем в записанной версии, но с явной ненавистью. И срывается каждый раз на разных словах. (Причем в первый раз мне вообще показалось, что Гонт был не подготовлен, к тому, что его почти перебили😄 ) Иногда на «Landlord of England art thou now, not king», а иногда – еще и раньше. И ярость его захлестывает постепенно, и в конце концов он уже не может сдерживаться. Гонта он хватает так, что даже страшно становится. Однако, когда отпускает – встряхивает пальцами, как будто такое сильное физическое напряжение болезненно для нежных королевских ручек. Это интересная деталь (сохранившаяся с прошлого раза), потому что она уже здесь показывает, что внутренняя сила Ричарда значительно выше, чем физическая. Потом это отзовется и в сцене на берегу, и в сцене отречения и в тюрьме, конечно, главным образом.

Когда Гонт произносит свои слова проклятия:
«Live in thy shame, but die not shame with thee!
These words hereafter thy tormentors be!» -
и уходит, королева почему-то бросается к Ричарду, хватает его за руку. Чтобы удержать или чтобы поддержать? – понять сложно. Потому что Гонта уводят, и Ричард сначала даже ничего ему не отвечает, просто смотрит вслед. Но королева неизменно подбегает в этом моменте к мужу. Интересно. Иногда мне казалось, что ей хочется удержать Ричарда от новой вспышки ярости. А иногда – что ее пугает это проклятие-пророчество и ей хочется успокоить, поддержать любимого. Так или иначе, у нее не выходит ни то, ни другое. Он ее попросту не замечает. На встрече 16 числа Дэвид сказал, что ему всегда безумно жалко своих королев, потому их приходится весь спектакль попросту игнорировать. «Она так старается, переживает, она хочет помочь, а ты ее всю дорогу вообще не замечаешь!» И как раз про этот момент он обмолвился, что королева подбегает к мужу именно «чтобы помочь». Да только это бессмысленно…

Когда докладывают о смерти Гонта и Йорк начинает плакать, Ричард как будто с искренней симпатией его успокаивает. И от его мудрых и грустных слов Йорк начинает всхлипывать все тише, тише, и ты почти веришь каждый раз, что Ричард действительно тронут. Но потом идет это «So much for that» и т.д., и с одной стороны ты чувствуешь досаду на него за то, что он опять обманул тебя, а с другой стороны не можешь не смеяться и не радоваться, что он не обманул тебя, и не пошел поперек себя самого. Что поделать, такой вот приятный засранец.))) Повторюсь: так как симпатии ни к Болингброку, ни к Гонту здесь не возникает, то не возникает и сильного осуждения поступка Ричарда. Скорее, ты вместе с Йорком начинаешь ждать скорой беды…

Когда Ричард слушает отповедь Йорка, он немного напоминает — сначала — мальчишку, которого распекает любимый учитель. Особенно, когда Йорк заводит речь об отце Ричарда, о том, как он на него похож лицом — Ричард так улыбается... На короткое мгновение он улыбается так, как будто ему приятно это сравнение. Но Йорк тут же обрывает себя — и обрывает улыбку Ричарда, выводя сравнение не в его пользу. Но Ричард даже ничего не говорит ему в ответ, не возражает. Только потом это «Think what you will» - сама реплика: будто бы он вовсе не слышал его слов, но те эмоции, которые у него на лице были видны до этого, говорят, что нееет, все он слышал, все прочувствовал, но он король, и его воля закон и чужие слова ему — не указ.

В этой сцене еще очень интересно, как выбирает сторону Омерль... Ну, то есть он так-то с Ричардом, но как бы пассивно, не ссорясь с другими. А вот здесь ему буквально приходится решить раз и навсегда, «либо ты с ним, либо с нами». Как он стоит рядом с королем, когда тот только появляется. Как потом бросается утешать плачущего отца после «So much for that» Ричарда... (*Надо заметить этот момент, потому что дальше дважды, после тяжелых сцен — сцены в замке Флинт и сцены отречения — Йорк протягивает руки к сыну, чтобы утешить его и получить его утешение, и Омерль оба раза его отталкивает. В образе Омерля очень много детского (несмотря на то, что в этой версии Омерль правда более... гм... мужественный, с бородой это своей и вообще). Нежность и жалость к отцу сменяются в нем детской жестокостью, появляющейся от обиды, злости на отца и его «предательство»). Как не останавливает Ричарда, когда тот отдает приказ забрать имущество Гонта. И самый мощный (самый «в лоб») момент — когда все уходят, а он остается один с этими тремя союзниками Болингброка, Нортумберлендом и компанией: как они наступают на него и он убегает вслед за Ричардом... Вообще интересно, это же должно было насторожить Омерля против них, должен же он был как-то попытаться вразумить Ричарда? (но это уже вопрос за гранью художественного произведения =) )

(Кусочек про Йорка) 

Очень хорош Оливер Форд Дэвис... Даже не знаю, что про него говорить, потому что это как аксиома — он просто великолепен и все.))) Играть эту трогательную комичность в тех сценах, где как бы уже вовсю идет трагедия, да играть ее так, чтобы это не рушило напряжение, а надстаивало над ним второй уровень, не отвлекало зрителя, а заставляло его глубже проникать в характеры героев и отношений между ними... Это потрясающе просто. За счет чего Йорк сохраняет свою нейтральность? Почему Ричард, уезжая на войну, оставляет его лордом-протектором, несмотря на то, что только что выслушал его обвинительную речь? Почему потом он не обвиняет его в своих несчастьях? - Все эти вопросы разрешаются в самом образе Йорка, который создал Оливер Форд Дэвис. В нем трагедийность встречается с комичностью, и первая не разрешается, не нейтрализуется во второй, но и не может ей помешать. Точно так же в нем глубина и мудрость сочетаются со слабостью. И все эти качества настолько живые, жизненные и такие естественные в этом человеке... А разве можно винить жизнь за то, что она жизнь? Винить человека за то, что он просто человек?

(*Впрочем, во время первого спектакля, 7-го числа, я почему-то поймала себя на мысли, что «обижена» на Йорка, что виню его.)) Но это чисто эмоциональное, вовсе не логическое и не эстетическое восприятие. Расскажу потом подробнее, если не забуду.)

Я все чувствовала в его образе что-то знакомое, даже родное. То ли это неосознанное ощущение, то ли он напоминал мне кого-то из любимых наших русских актеров. Все думала, кого. Может, Леонида Броневого в Ленкоме? Та же милая ворчливость, комичность с серьезным лицом., спокойная мудрость... Но нет: Броневой уже давно, выходя на сцену, играет себя. Он выходит, и зал разражается аплодисментами: мол, вот, Броневой вышел. Оливер Форд Дэвис выходит на сцену, и ты видишь абсолютно живого Йорка, вылепленного из Оливера Форд Дэвиса...

IV

(Кусочек про сцены, где все переламывается)

Дальше, однако, возвращается Болингброк. Когда-то эти эпизоды вызывали во мне примерно те же чувства, что вызывают они в Йорке: «Ну что ж ты! Ты нас подвел! Это нечестно, это предательство!»

И Генриху Найджела Линдси я даже верила (каждый раз, блин), что да, он «пришел только за своим» и притязания его справедливы.

Теперь же, от этого Болингброка ничего другого и не ожидаешь изначально (нет, нет, не потому что я пьесу знаю, потому что образ такой). Он чуть ли не рад смерти отца как причине вернуться и заявить о своих правах.

Момент знакомства с Перси, как я уже говорила, очень мил, и, кстати, тоже по-разному игрался от раза к разу. (Обычно Генрих ставал на колено позади коленопреклоненного же Гарри. Но как-то раз было, что он просто вставал у него за спиной — то есть чуть более покровительства «сверху вниз» было, чуть меньше вставания на одну доску.) Однако она тоже не лишена налета лицемерия («Смотри, я такой хороший, ведь ты меня любишь, ты мой друг») - особенно, если вспомнить об отношениях между Генрихом и теми же Нортумберлендом с Перси в «Генрихе IV».

С Буши и Грином вообще жутко, конечно, в живую смотрится сцена... Особенно, когда он мешок с головой бросает Перси - «And after – holiday!» - и прям наслаждается этим.

О том, как хорош с Болингброком Йорк, уже говорилось. «Thou art a banish'd man»! «Tut, tut! Grace me no grace, nor uncle me no uncle: I am no traitor's uncle» - такие классные, такие естественные интонации! Он и сердится на него, как взрослый на ребенка (при этом он ведь и Ричарда отчитывал так же, да), и разочарован в нем, и страшно ему, потому что с этим «ребенком» он уже может не управиться. У особенно каждый раз останавливает внимание тот момент, когда он с ними прощается, пытается уйти, а Генрих так на пути у него стоит и дает понять, что с ним не все — и Йорк приглашает их в замок. Ты как бы понимаешь (несмотря на все, что будет потом), что невозможно Йорка осудить: что он, должен был здесь же и погибнуть?

Сцена на берегу.

Одна из самых прекрасных, любимых, сложных и меняющихся сцен.

Тут будет, наверное, очень много общих слов, и того, что все и так знают по записи, но… в живую я ведь это чудо в первый раз видела, очень хочется выговориться как про первое впечатление…

Во-первых, это просто какое-то нереальное, фантастическое ощущение первого раза было. Монологи – совсем иначе звучат, чем в экранной версии и на аудио, где уже каждая интонация и длина паузы выучена наизусть. Все новое, все живое, рождающееся прямо на глазах… При этом впечатление в итоге вроде бы и то же, но то, как оно достигается - в мелочах, в деталях – это каждый раз поражает по-новому.

(В общем, простите, кажется, сейчас будет немного бессвязности, неинформативного неадеквата, но я просто не могу, это слишком совершенно, это можно показывать как отдельное произведение, эта вещь – просто вещь в себе и венец творения. С завязкой, кульминацией, катастрофой, катарсисом и развязкой.)

Начинается все с этого милого беганья по берегу босиком. Вот ведь удивительно: достаточно Ричарду скинуть сапоги и пробежаться так, вдыхая воздух родной земли – и верится, что ты действительно на берегу, ты видишь море, мокрый песок под босыми ногами, почти чувствуешь соленый ветер…Король сам, в своих развевающихся, струящихся синих и голубых одеждах, – как бы часть своей прекрасной родины. Когда он склоняется над землей, гладит ее, разговаривает с ней – он действительно плоть от плоти ее, он ей родной.

На записи на словах “Dear earth, I do salute thee with my hand” – он только на секунду приседает, а потом встает еще на пару реплик. Тут он каждый раз падал сразу, а не чисто символически))) И в его ладонях, правда, столько нежности! (хочется стать сценой… *сорри*) А его пальцы, его руки, когда он изображает всех этих пауков и ядовитые растения, которыми земля должна защищаться от врагов (на записи этого нет, как он все эти корявочки показывает) – они превращаются во что-то такое живое, природное, мерзкое, но грациозное. И «Mock not» он произносит еще сидя на земле, глядя снизу вверх, и сидит так вплоть до «Discomfortable cousin» включительно. Это не просто различие ради различия, тут опять же все идет от общего эмоционального рисунка. На записи Омерль и епископ слушают разговор Ричарда с землей настороженно, как бред сумасшедшего, потому что у них-то на уме давно уже заботы посерьезнее, им страшно и они поэтому сразу же начинают разговор о Болингброке, пугая Ричарда, заставляя его собраться и действовать.

А здесь все идет немного не так.

Про то, как реагирует на приветствия Ричарда земле Омерль-Маркс, Наташа Фоминцева уже писала. Это действительно такое умиление и нежность, он абсолютно забывает на время и про Болингброка, и про восстание: ну, какое там, тут Ричард чудит, Ричард спокоен, дайте порадоваться немножко! ))

И епископ свою фразу

«Fear not, my lord: that Power that made you king
Hath power to keep you king in spite of all».

как бы как намек, но будто бы действительно не сомневается, что все будет хорошо…

А когда с Ричардом начинают говорить о восстании Болингброка, - у него в лице стооолько ненависти! Настроение меняется постепенно, и, успокаивая Омерля, вроде бы еще не потеряв веру в себя, он уже уверяет в своих силах не только своих союзников, но и себя.

И вот тут начинается его катастрофа.

Я этой сценой восхищаюсь с самого прочтения, потому что это переломный момент, потому что буквально на наших глазах происходит этот переход от Ричарда-короля к Ричарду-человеку.

(*Меня все время мучал этот наш общий зрительский вопрос, прошедший через все, наверное, рецензии и обсуждения: меняется ли Ричард как человек от начала к концу пьесы? Или то изменение, которое мы видим – это по сути своей не изменение личности, а просто более пристальный взгляд? Влияют ли несчастья на его характер или же они только создают те условия, в которых этот характер раскрывается в полной мере? Я не задала этот вопрос актерам не только и не столько потому, что постеснялась, но и потому что они сами много говорили о подобных вещах: Джейн Лапотейр сказала, что Ричард проходит путь от большого короля и ничтожного человека до не-короля и личности; Дэвид много говорил о том, что это путь самопознания… Это действительно очень близко, но не совсем то. И вот, в конце концов, именно 16 числа, я, кажется, для себя поняла: дело в том, что они смотрят на тот же самый вопрос с другой точки зрения. «Самопознание»!.. «Изменение»-«Раскрытие» - это процессы, которые актуальны со стороны зрителя. А «Самопознание» героя - это то, что важно именно для актеров. Это как бы параллельный (зрительскому восприятию) процесс, идущий внутри личности написанной и личности играемой (а в каком-то смысле, вероятно, и играющей). И артист, конечно же, находясь к герою гораздо ближе, чем зритель, проходит с героем этот путь, и, возможно, даже не осознает (как не осознает и герой), что с ним произошло: изменился ли он? или в нем всегда были эти силы, этот стержень, это достоинство и ирония, которые он нашел в себе, когда они потребовались для финальной битвы? Важно, что он пришел к этому и понял это. А зритель может над своей загадкой думать вечно и каждый вечер решать ее по-разному.)

Вообще, я вижу эту сцену как несколько переходов человека от надежды к отчаянию. Но это переходы как бы... неестественные. По сути, для Ричарда все было потеряно с самого начала. При известии о том, что валлийцы ушли, он сразу понимает, что это конец.

(*Мне в этом плане понравилось то, что сказал Дж. Слингер на беседе 16-го: мол, вот Ричард считает себя наместником бога на земле, а чуть ему сказали, что валлийцы ушли — всё! «Я погиб, я ничто». Значит, вероятно, не так велика была уверенность Ричарда в себе. Дэвид, правда, с ним не согласился, он говорил, что нет, Ричард действительно был уверен в своей исключительности, просто реальность по нему больно ударила... Хотя, мне кажется, эти их слова и не очень-то противоречат друг другу, просто в понимании Дэвида немного глубже пропасть и резче контраст между тем, чем Ричард был до сцены на берегу и тем, чем он стал после).

Первым его ускользающую надежду пытается удержать Омерль: «Comfort, my liege; remember who you are».

На этих словах он хватает Ричарда за плечи, как бы останавливая его стремительное хождение, поддерживает его... Причем да, в отличие от Рикса, который (на записи) эти слова произносит как «Стыдно, ваше величество, соберись! Мы на тебя рассчитываем», Маркс делает что-то вроде «Тихо, держись, еще не конец!» (*Я так рада, что одна из трех появившихся фотографий нового спектакля — именно этот момент сохранила. Все сразу заметили, что Омерль на ней выглядит прямо-таки большим и сильным рядом с хрупким Ричардом. Хотя в реальности все-таки Дэвид и выше, и в плечах шире (по крайней мере, у stage door его над толпой было видно лучше, чем Сэма Маркса :) ) Но здесь правда, именно в это эпизоде что-то такое происходит с самим Ричардом. Куда девается эта осанка первых сцен, даже этот рост? Как будто опустили ниточки марионетки, или вытащили какой-то стержень, проткнули воздушный шарик... Он кажется совсем крошечным, тоненьким, хрупким.


Ричард в этой сцене напоминает утопающего (тут эта тема воды — в месте действия, в костюме очень здорово и неожиданно играет), но люди, которые пытаются вроде бы его спасти, только поддерживают его на воде, но выбраться не помогают. И с каждой новой попыткой утешения, с каждым новым усилием, которое он заставляет себя сделать, он все слабеет и слабеет.

После первого утешения он сразу же вспоминает о дяде и приподнимается над «водой», но тут появляется Скруп — человек правильно и красиво говорящий об ужасных вещах. (Так круто проработан такой маленький образ, построенный на одной психологической детали: когда человек пытается оттянуть плохую новость, хорошо ее описывая.)

Монолог Ричарда

«Mine ear is open and my heart prepared;
The worst is worldly loss thou canst unfold...»

кажется, в записи передает чуть больше уверенности: Ричард успел подготовиться к известиям Скрупа, у него есть выход из того, о чем тот сейчас скажет: «I know my uncle York / Hath power enough to serve our turn».

На сцене было несколько едва уловимых отличающихся оттенков. Во-первых, Дэвид точно читал этот текст каждый раз с разной скоростью. Иногда чуть медленнее — как будто все эти слова приходили ему в голову на ходу и он рассуждал почти логически, философски («дзен познавал», как по другому поводу выразился Слингер), убеждал других, убеждал себя. Иногда прямо гнал, как в лихорадке — когда вообще было видно, что ни о какой уверенности и речи нет: отчаяние уже полное, он заранее видит, что все плохо, но надо же лицо сохранить, и он как будто говорит тот текст, которого от него ждут, но совсем не с теми эмоциями, которых от него ждут. Смотреть на это больно. Хочется, чтобы Скруп молчал. Но гонец, принесший плохую весть, как хирург, больного не щадит, что он может сделать, если все уже и так плохо? И вот он говорит, и в тех случаях, когда Ричард и так этого ожидал — он даже почти обрывает его своим «Too well».

Слова Скрупа — новая волна, захлестывающая Ричарда. Он сам борется с ней, пытаясь выплыть на ненависти: «Где Буши, Бэгот, Грин? Как они допустили это?» - он это все произносит прям в припадке злости и отчаяния. Но, когда Скруп говорит, что его друзья мертвы, волна сбивает его с ног. Буквально...

Ни разу, увы, я так и не увидела его лица в этот момент.(( Поэтому в основном для меня он тут играл спиной. Но и этого было выше крыши, что называется.

Омерль здесь сразу пытается спросить у Скрупа про отца. Меня этот момент, кстати, всегда поражает (на оооочень короткое мгновение, но сильно): ведь Омерль спрашивает про Йорка, потому что волнуется за отца (ему ж только что сказали, что Буши и Грин мертвы), а Ричард говорит «Да какая разница» - ему важна только его судьба. И ты так досадуешь на его эгоизм… Ровно секунду. Пока не зазвучит «Of comfort no man speak».

Он так по-разному его всегда читал, но общее впечатление всегда было то же... Этот образ маленького, хрупкого, одинокого человечка посреди стихии, уставшего бороться, вернее, даже изначально не умеющего и не имеющего сил бороться.

Он начинает читать монолог еще спиной к залу, скорчившись на земле, даже пальцы его ног напряжены, поджаты, будто ему хочется стать меньше, исчезнуть, или будто, как больному человеку, ему страшно отпустить, распрямить мышцы, потому что это вызовет новую волну боли. Эти его поджатые коленки, этот силуэт, слишком острый для модерна, слишком живой и тонкий для экспрессионизма — ближе всего ему, наверное, Обри Бердсли — такой маленький, такой беззащитный, но, несмотря на все это — такой красивый в своем трагическом падении...

В первый раз, 7-го числа (и потом еще пару раз, 9го, кажется), он всю дорогу во время монолога держался пальцами за босую свою, прости господи, ногу. Не сказать, чтобы эта деталь там мешала или отвлекала как-то, просто невозможно ее не заметить это — такое безотчетное как бы движение совсем, рефлекторное — как будто он сам за себя цепляется, чтоб хоть за что-то цепляться.

Каждый раз был разный темп у сцены, разная длина пауз – опять же, как с «Mine ear is open and my heart prepared» - он где-то будто подыскивал слова, будто осознавал каждую свою мысль прямо здесь, перед нами, и только потом ее выговаривал, а где-то наоборот – это был поток сознания, почти бред в горячке.

Пауза после «For god’s sake, let us sit upon the ground» - всегда разная. Потому что тут с одной стороны вроде как режиссерски запланирован краткий момент разрядки, почти комический: вот Ричард сказал всем сесть, и все бухнулись на землю. При этом артисту надо играть свою трагедию. О-очень сложно. Поэтому справлялся Дэвид с этим по-разному. Иногда он преодолевал смех зала, давая такую бездну серьезного, что пропасть между состояниями зрителя в две соседние секунды оказывалась гигантской. Иногда просто длил паузу, позволяя залу пережить комический момент и только потом переходя к монологу (7-го такой вариант был, кажется). Иногда наоборот - не давал людям возможности засмеяться, а сразу переходил к «…and tell sad stories» почти без паузы (кажется, вариант 12.01), начиная монолог на самой высокой точке горя.

На дневном спектакле 9-го был смех даже после фразы «Some poisoned by their wives»…

Еще очень мощно было вот это:

«Our lands, our lives and all are Bolingbroke's».

Имя своего врага он произносит почти с трудом, с такой ненавистью, болью. Один раз – 8-го вроде вообще было шепотом.

Всегда по-новому звучало «As if this flesh...»: иногда более горько, иногда скорее с насмешкой, иногда — будто походя, - и все варианты были одинаково естественны для настроения каждого конкретного спектакля.

Наиболее надрывно все это звучало, пожалуй, 9го вечером и 12-го. 12-го Ричард в это сцене вообще почти рыдал. Как вот помните (простите мне это невольное сравнение), с ним записывали несколько вариантов «I don’t want to go» и все они получились в разной степени отчаянными, так вот и тут было: и 12-го был самый слезный вариант.

А как звучит «And farewell, king!»… С каким грохотом падает отброшенная корона… Как дрожат руки, прикрывающие голову…

И вот это:

«Cover your heads <…> For you have but mistook me all this while»

- был вариант, когда он почти едко, насмешливо это говорит, а был – несколько раз – когда он как будто сам впервые себе в этом признается.

(*Один раз, 9-го утром, забыл слова, пропустил фразу «Taste grief».)

И признается в том, в чем, может быть, тяжелее всего признаться: «Need friends»… Как он протягивает руки – и они повисают в воздухе: никто не откликается…

После этого что? Отчаяние. Но нет, епископ Карлейский и Омерль снова «вытаскивают» утопающего – нет, утонувшего – на воздух, там прямо физически это передано, как они его поднимают. Я каждый раз прям вся сжимаюсь в этом моменте, как же больно каждый раз это видеть: человек сидит на земле, ему страшно, больно, одиноко, а епископ Карлейльский, этот милый дяденька, подходит и вместо того, чтобы его утешить, надевает ему на голову корону и почти прямым текстом говорит: «Веди себя как король». И как Ричард под этой короной весь сгибается, как прикрывает глаза, готовясь почувствовать опять эту тяжесть – как заключенный, на которого надевают кандалы, как приговоренный, который кладет голову на плаху.

У него сил уже нет, но «надо быть королем» и он опирается на их руки и делает последнее, уже совсем какое-то лихорадочное усилие. Он выхватывает меч у Омерля, грозя Болингброку: «Легко забрать свое», - но сам при этом уже не верит в это, это уже такое самовнушение, которое ему не очень-то помогает. И вот, что интересно, по-моему: последняя надежда, которую он высказывает здесь – на дядю Йорка. Опять же, я в этом моменте видела больше спины, чем лица. Поэтому, когда он слышал «Your uncle York is join’d with Bolingbroke» - я видела только, как никнут плечи, горбится спина, опускается меч, ставший совсем тяжелым.

(*Вот тут мне кажется, снова та тема с физической и «нефизической» силой Ричарда играет.)

Последняя надежда ускользнула, соломинка надломилась, силы кончились. Причем меня всегда поражало, что Ричард не винит ни в чем ни умерших Буши и Грина (хотя оттого, что они умерли, вина их вроде как не стала меньше, Англию-то они все же сдали Болингброку), ни Йорка он не обвиняет – ни в лицо, ни за глаза. (Хотя позже и говорит свои слова про пилатов, умывших руки и отдавших его на крестные муки, - эти слова, безусловно, в первую очередь обращены к Йорку, но скорее к его совести, а напрямую он его не осуждает.) Есть все же в этом его смирении что-то невероятное, удивительное. Особенно если сравнить это с уходом в ссылку Болингброка (особенно в этой версии), который просто рвет и мечет от обиды на всех и вся. Когда же Ричард уходит, потеряв последнюю надежду, там еще есть эта пронзительная деталь: он сам поднимает и уносит свои сапоги. Это поражало еще в записи, но в живую действует просто страшно: когда он наклоняется за ними, то видно, что это усилие дается ему с трудом, почти физически болезненно. И уходя за кулисы, он… хромает. Да. Едва заметно, но это есть. Как будто он боится потревожить что-то, что болит внутри. (*Это чем-то похоже на то, что есть в Харди, но несколько другое все же).

В общем да… Это одна из самых интересных сцен у Ричарда, в первую очередь тем, что она переломная – и в отношении самого Ричарда к себе, и в отношении зрителя к Ричарду. А еще она очень интересно рифмуется со сценой отречения. Но об этом я потом еще распростынюсь.))

V

Вы, наверное, уже не ждали, а я вернулась =)

Уже месяц прошел, а оно все покоя не дает… Конечно, теперь уже вспоминать труднее, хорошо, что заметки остались хотя бы кое о чем. Но неминуемо будет менее подробно, увы.((

(Кусочек про Флинт Касл) 

Во-первых, очень жаль, что это все играется тааак высоко! То есть, я понимаю, рисунок сцены, задумка, ощущения, символизм – это все гениально сделано. Но иногда так хотелось приблизить камеру, навести ее на лица… Эээх…

Однако по порядку.

Блестяще, как уже говорили, взаимодействие Генриха и Йорка в начале сцены. Особенно понравилась находочка, выцепленная из текста (кажется, ее совсем не было в записи): когда в начале Нортумберленд называет короля просто «Ричард» и Йорк его одергивает, что, мол, было бы неплохо пока что говорить «King Richard», что были времена, когда за такую краткость Ричард укоротил бы его на голову. И как после этого в своем монологе Болингброк при каждом упоминании о Ричарде, издевательски подчеркивает титул: «K i n g Richard», как бы выставляя напоказ свое якобы смирение… Это очень характерно для этого Болингброка, у Линдси он в этой сцене скорее злился на Йорка, волновался за то, как все будет выглядеть перед его людьми и т.д. А у Болингброка Бриттона уже есть хорошо продуманный план, волноваться ему не о чем, все эти люди – его люди. И он понимает, что Ричард это понимает. Остальное – лишь ритуал. («And I am yours, and all»)
Однако и сам Ричард потом не отстает: в свою очередь точно так же подчеркивая это «What says K i n g Bolingbroke?»

Когда подвесной мостик спускается, на нем сначала стоят все пошедшие за Ричардом: и Солсбери, и Скруп, и Карлейль и Омерль. Они окружают короля так, что того не видно целиком. А он готовится к своему последнему моменту величия. И вот, когда они все расходятся и он остается один с Омерлем (*такой опять же намек символический на дальнейший ход событий) – он похож на свой собственный парадный портрет. В парче, на золотом фоне, с ангелами в синих туниках, поющими в его честь… Почти что иконописный лик, почти что господь во славе (интересно, что потом дальше ведь пойдет второе воплощение – в параллели с Иисусом…). Не удивительно, что и Нортумберленд и Болингброк щурятся и прикрывают ладонями глаза, глядя на него.

Однако интересно, что при внешнем великолепии и строгости слов, сам голос его звучит вовсе не величественно. Он гораздо выше, чем ждешь от разгневанного короля, и даже чуть выше, чем в других сценах. (Мне показалось, что в какой-то раз он был особенно каким-то тонким, может быть, 8го.)

И это как бы пускает трещинку по поверхности иконы, отчетливо дает понять, чего стоят Ричарду усилия выглядеть королем. Еще раз: он делает это не интонациями, а только лишь сменой тембра голоса, игрой на контрасте, минус-приемом.

В первый раз, 7-го числа, я сидела в 3 ряду, и, несмотря на то, что было очень высоко, тишина стояла такая гробовая, что почти были различимы слова, которые Ричард шепотом передавал Нортумберленду через Омерля. Как Омерль делает паузу перед «Will be accomplished without contradictions»!.. А у Ричарда в этот момент ни одного мускула на лице не шевельнется. И только когда враг уходит, он сдается.

Вот этот момент – когда Ричарда покидают силы – тоже запомнился неодинаковым. Причем не только по исполнению, но даже немного по силе воздействия.

Например, один раз, 7-го числа на реплике «Swell'st thou, proud heart? I'll give thee scope to beat» он сердце показал где-то сбоку, не так естественно, как делал это на записи и потом в остальных показах. Промахнулся что ли?)) Может, это из-за того, что взгляд за это зацепился, мне в первый раз тут не хватило накала? Но скорей всего просто вся сцена шла немного непривычно, слишком по-новому.

Зато во второй раз меня накрыло и потом… потом я уже смотрела на нее иначе.

Когда я пришла второй раз – 8.01., я сидела дальше (соответственно – выше), чем 7-го, но чуточку центрее. То ли дало положение, и энергетика с верхней части сцены шла прямо в центр зала? То ли просто у меня было такое настроение, или что-то особенное было в их исполнении… Но в общем, две сцены – эту и непосредственно следующую – я проплакала…
«Как?! Как можно было такое допустить? Какая несправедливость! Какой человек погиб, какое произведение божьего искусства…» – и всякие подобные всхлипывающие мысли… Сколько остроумия, сколько достоинства, смелости – ведь он не боится, не боится показывать свою слабость, свой страх, свое горе, и при этом умеет внезапно, неожиданно посмеяться над ними… (*В этом смысле, кстати, Ричард гораздо более сильная личность, чем Гамлет, потому что Гамлет все-таки по большей части очень серьезен.)

Как он освобождается от королевской одежды – одновременно и от тяжести маски, и от своих прав, как он бросается вперед, когда Омерль говорит, что Нортумберленд возвращается. «What must the king do now?» Сколько в этой реплики страха. И в тот же момент его от этого страха спасают… слова. Как и всегда, по сути, именно словами, именно тем, что красиво описывает свое горе, он как бы смягчает его, утешает себя. Это, мне кажется, очень ярко высвечивает в нем художника, это очень артистическая особенность: он превращает свои страдания, свою трагедию в произведение искусства, в свой спектакль. И это потрясающе.

То, как он перечисляет «I’ll give my...» - это ужасно болезненно для зрителя, но для самого Ричарда – это утешение.

И рядом с этим такой совершенно обратный эффект – когда ему приходится перестать жаловаться и начать утешать Омерля…

Вообще, для меня было откровением (я только смотря спектакль в театре, это заметила): что Ричарду, сАмому трагическому герою, по ходу действия пьесы приходится несколько раз последовательно утешать других персонажей, своих близких. Сначала – Омерля, потом – Йорка, и наконец – королеву. Они вроде как по нему плачут, но на самом деле ведь не по нему. Омерль плачет, потому что ему страшно, жалко себя, потому что потеряна возможность счастья… Йорк плачет из-за чувства вины, и из-за непоправимости беды, которая приведет к еще худшим бедам. Королева плачет потому, что не знает, что будет с ней, потому что сладкий сон прошел, потому что она остается одна. То есть они в каком-то смысле все плачут из-за него – но не по нему.

Если Омерля Ричард еще мог (потому что хотел) утешить, то на Йорка и королеву у него сил уже не остается. Он все прекрасно понимает: «Tears show their love, but want their remedies» – такая горькая строчка… И опять же – это не упрек Йорку, это просто объяснение, почему он не может принять этих слез. До королевы потом дойду еще. Пока вернусь к Омерлю.

Все-таки да, когда Ричард выдает свое «I talk but idly, and you mock at me?» здесь Омерль однозначно поднимает на него лицо с выражением: «Нет! Что ты говоришь? Перестань! Я так тебя люблю». И Ричард отвечает на этот порыв. Цепляется за последнее живое, близкое существо, любящее его.

Сложновато про эту сцену рассказывать, потому что, кажется, ее коснулись какие-то неуловимые, но очень серьезные изменения. Из-за образа Омерля, конечно. Когда посмотрела в первый раз, было некоторое ощущение того, что «все не так»))) не то чтобы «хуже», но «Почему не так?!» Вроде бы это такая мелочь – разница в нюансах того пресловутого поцелуя – но словно бы обухом по голове.

То, что у Омерля нет удивления и уж точно – отрицания – это было неожиданно. Вот правда, как про Генриха можно сказать, что они с Ричардом более равные соперники в этой постановке, так и про Омерля можно сказать, что они здесь более равные партнеры в этих отношениях. Постоянно ведущие молчаливый (и не только) диалог. И вот в этом поцелуе это тоже видно. Омерль иногда отвечал даже не на поцелуй, но чуть ли не на зов к поцелую (кажется, так было 7-го, когда я вышла в антракте и почти закричала «Он первый начал!»). Чаще всего это выглядело так: Ричард коротко целует его и отстраняется, но губы Омерля снова его находят и уже всерьез… И их объятия: если в случае с Риксом – это было все-таки куда больше утешение для Омерля, было видно, что в этих объятиях Ричард очень быстро становится одинок; то в случае с Марксом – это напоминает с одной стороны попытку удержаться за единственного близкого человека, а с другой стороны – немного похоже на поединок в силе любви. Коряво обозвала, знаю, но было что-то в том, как они обхватывают друг друга, немного неловко, как будто каждый говорит: «– Я держу тебя! – Нет, это я держу тебя!» Может быть, поэтому поцелуй длился так долго? Слишком многое нужно было сказать?

В общем, в первый раз мне было немного странно, хотя потом я привыкла к этой трактовке)) Опять же, как замечали люди, смотревшие спектакль по многу раз в 2013 году: ведь и Рикс не всегда отыгрывал поцелуй одинаково, как на записи. В общем, это интересно, и, так или иначе, это очень пронзительный момент…

Дэвид говорил, что этот момент очень важен, потому что он дает Ричарду силы сдаться именно так, как он сдается – сражаясь. 'Tis very true. (с) Вот только я не знаю, что именно его заставляет найти в себе эти силы: что его кто-то любит, или же что в него кто-то верит? А может быть, наоборот – осознание того, что никто не спасет его и не поможет, кроме него самого? Вот почему-то мне кажется, что Дэвид играет именно последнее. Притом что сам он говорил именно о «единственных человеческих отношениях», его слова, кажется, немного расходятся с переживаниями его же героя на сцене. Ну не вижу я, что Омерль дает ему утешение. Скорее это работает, что называется, от противного: «Ну, что ж. Я один. Я единственный сильный человек. Даже мои близкие не в силах поддержать меня. Но я король. И я встречу свое несчастье по-королевски».

Как он берет корону и в шутку пытается надеть ее на Омерля – меня этот жест тоже всегда пронзает. Потому что столько в нем всего, в этой, казалось бы, шуточке… Шуточка на пороге конца ведь. Здесь и смех: «А что, если я тебя короную?», и насмешка: «Ерунда эта железка, любой может ее носить, а мы столько из-за нее терпим». И горечь: «Хочешь примерить мою шкуру? Что, нет?» И тут, когда бедный Омерль отмахивается, Ричард сразу же возвращается к серьезности, к принятию своего жребия. Опять эту корону надевает как тяжесть. Но если в сцене на берегу это был терновый венец (о нет, я все-таки произнесла это сравнение), то здесь он берет эту тяжесть с достоинством, с выражением «Я выпью эту чашу и пусть они посмотрят».

Когда он снова обращается к Нортумберленду – это уже совсем новый Ричард. Такого Ричарда мы и будем видеть дальше в сцене низложения. Не король первых сцен, не сломленный человек сцены на берегу. Не упивающийся своими несчастьями готовый к смерти Ричард. Это все вместе взятое, слитое и переплавленное. Твердое, как сталь, гнущееся, но не ломающееся. Человек-трагикомедия, только что он заставил зал прямо-таки лечь от смеху этим своим «In the base court?» – и тут же становится настолько серьезным и печальным, бормоча очередную метафору обреченности, что тебе почти стыдно, что ты только что повелся на его шутку…

Когда Болингброк выбегает к Нортумберленду спросить, что сказал король, и тот говорит, «Yet he’ll come», Генрих не скрывает удовольствия, триумфа: «Все удалось!». Это последний момент, в котором он делает вид, что играет по правилам Ричарда – преклоняя колени и ожидая решения. Ему нужно услышать от Ричарда, что он сдается, ради этого он готов на это лицемерное представление. Но вот Ричарда это уже уязвляет. Он не спускает этой красиво обставленной лжи. И снова эта подступающая истерика, которую он глушит в себе: шутка про корону «Thus high at least» переходит потом в это «…and I am yours, and all» – уже серьезное до того что кровь холодеет. Причем бывает, что, как на записи, в этой строчке в голосе слышатся слезы, а бывает, что там просто совершенно мертвенное спокойствие.

Иногда когда я смотрела в записи, у меня было вот это мимолетное непонимание: «Почему он сразу рубит с плеча, мол ‘Да, я все отдам’? Почему бы не полицемерничать с Генрихом, не поиграть по его правилам, не поторговаться не попробовать договориться?» (Это даже не к историческим причинам вопросы, это чисто к литературным персонажам – иногда было такое удивление и неприятие этой логики Ричарда, который будто бы похоронил себя заранее.) Когда сидишь в зале, таких вопросов вообще не возникает. Потому что просто чувствуешь – все мотивы, все скрытые изгибы конфликта. Очень четко ощущаешь не только текст, но и все подтексты всех персонажей в каждой реплике.

И да, 8-го числа я рыдала тут всю дорогу… И потом еще пару раз бывала на грани…

VI
(Кусочек… нет – простыня – про Сцену Низложения.) 

(Увы, совсем много букафф и все больше напоминает пересказ спектакля, а не «отзыв», и вообще…) 

(*Вы меня простите за то, что я перчатки пропущу? Это блестящая сцена, мастерски сделанная, очень важная и для сюжета (здесь закольцовывается история со смертью Глостера, по-новому расставляются фигуры при дворе нового короля), и для обрисовски Генриха, и для трагикомедийного баланса спектакля... Но мне не очень хочется подробно, потому что я же оговаривалась заранее, что хочу в основном говорить про Ричарда нашего Теннанта... Ну и вот.) 

Дэвид на пост-токе признался, что эта сцена — его любимая. Я вот как зритель не могу выбрать: начиная со сцены на берегу я все люблю по-разному и одинаково сильно. Так как у меня было 6 спектаклей, я грешным делом задумывалась, а не уйти ли как-нибудь со второго акта, чтобы постоять получше у стейдж дор? И каждый раз понимала: «со ВТОРОГО АКТА?! – нееет, ни за что...» Опять же, на беседе 12-го говорили о том, что это одна из самых меняющихся сцен спектакля. И из ответа Дэвида (да что уж там, и из игры его) очевидно, что меняется она именно оттого, что он кайф, извиняюсь, ловит, когда ее играет. Это такая свобода идущего над пропастью, красивый риск, веселье висельника... Причем, в каком-то смысле, кажется, это справедливо и для персонажа, и для актера...

Жаль, что уже не восстановить подробностей – ни эмоциональных, ни формальных — каждого конкретного дня. Поэтому опять же — как в первый раз.

Да она и правда каждый раз смотрится как в первый раз, каждый раз не знаешь, чего ожидать от короля. Мне очень понравилось, как Дэвид сказал, что Ричард хочет показать им всем, «что они потеряли». Кого и ради кого они свергли. Уж зрители-то точно прекрасно понимают, что потеряли и что приобрели эти люди. Особенно те, кто смотрел или хотя бы читал следующие пьесы хроник. Не знаю, удается ли Ричарду задеть своих мучителей, все-таки вряд ли его публика способна его оценить. Но он безусловно вгоняет их в это состояние неловкости, беспокойства, знаете, когда человек понимает, что несмотря на то, что он победил, победы он не ощущает, все как-то не так... Нет, Ричард тоже не побеждает, но он все-таки сражается до последнего. Это потрясающе, особенно если подумать о том, откуда он взял силу на эту битву? (см. выше)

Я прямо не знаю, если честно, как это описывать... Потому что... ааааай... я не знаю, потому что буквально сердце щемит, даже когда просто вспоминаешь... Но это ведь не передать, да и незачем, наверное?

Вся эта сцена — это снова горки, как и «на берегу». И так же переходы от силы — к отчаянию. Но в той сцене сила была вынужденной, вымученной, ради других, а отчаяние – до жути искренним. Здесь же — наоборот: отчаяние часто (не всегда, но часто) кажется чуть ли притворным, тогда как сила — это уже настоящая, его, ричардовская сила, найденная им в себе самом. И, как ни странно, Ричарду сильному сочувствуешь еще острее, еще болезненнее, чем Ричарду слабому. Потому что человек падает и поднимается, и снова падает, и снова поднимается, несмотря на то, как это тяжело, больно, страшно...

Он начинает как тот, кто, вроде бы уже принял поражение. Но сразу же не может сдержаться и не укорить своих людей в измене:

«Did they not sometime cry, 'all hail!' to me? / So Judas did to Christ» –

как он на словах об Иуде останавливается перед Омерлем и смотрит на него... На записи этого так отчетливо не видно. И после поцелуя Омерля (особенно в новом варианте, где Омерль отвечает на поцелуй и даже иногда сам целует Ричарда) эта фраза действует просто оооох как мощно.

И тут он, конечно, разгоняется на этот свой «God save the king!»

Забавное отступление: после дневного спектакля 9-го числа мы с Ларисой одновременно подумали и задались вопросом: а что, если разок ответить из зала «Amen»? :))) Ну, потому что правда ведь сложно удержаться! И, главное, эта мысль одновременно пришла нам в голову и не давала покоя. :)) И мы одновременно ее друг другу высказали. Мы, конечно, сдержались (ну, разве что проговаривали беззвучно про себя). И тут, 10 числа, то есть на следующий же день, на вопрос Ричарда: «Will no man say amen?» – в зале недалеко от меня одинокий тихий мужской голос поизнес: «Amen!» :))) Вот, как сильно действует удомозг, когда центр системы так близко))

Однако, покрасовавшись этим монологом, последнюю строку строфы Ричард произносит уже совсем с другим чувством: «To do what service am I sent for hither?» И дальше «Give me the crown» – как будто совсем другой человек: усталый, не злящийся на людей, предавших его, но разочарованный в них. Такой спокойный...

«Here, cousin...» – и люди неизменно смеются, а потом так же неизменно замирают в полной тишине с раскрытыми ртами.

Вот новый Генрих нас тут немножко разочаровал: все-таки у Линдси даже на записи видны все эти сомнения, нерешительность, досада, которые он переживает в эти долгие секунды перед тем, как подойти. Как он сначала приподнимается, но снова откидывается на спинку — мелочь, но сильная...

Все-таки здесь мне Бриттона не хватило... Хотя-а, может быть, я просто привыкла, что здесь Ричард сильно ведет, а в этой версии постановки было не так? Тут на Генриха будто бы и не очень действует насмешка Ричарда. «Ну, кривляйся, кривляйся. Все сказал? Ладно, я подойду». Вот как-то так. Но Ричард так просто не сдается: когда Болингброк берется за корону, Ричард, как вы помните, ее не выпускает. И (я сидела все время так, что Ричард стоял ко мне лицом, Генрих — почти затылком) в этот короткий момент, между этой почти детской шуткой («На, возьми! А не дам!») и глубокой, полной горечи метафорой о колодце — в этот момент, на его лице иногда проскальзывало какое-то хитрое, насмешливое торжество. На долю секунды, в проблеске в глазах, в едва приподнявшемся одном уголке губ — я не знаю, как это можно было сыграть, и я даже не уверена, что всегда это можно было успеть заметить. Но несколько раз — да, это было. И исчезало, утонув в этом «глубоком колодце» с горем.

Наблюдение 12 числа (*не знаю, зачем его сюда пишу, но опять же, почему-то меня умиляет и впечатляет каждое мимолетное доказательство того, что театр — живое искусство, и актеры — живые люди): Дэвид в этой речи перепутал слово: вместо
«That owes two buckets, filling one another», сказал «That owes two buckets, emptying one another» – из-за чего у него получился повтор слова empty в двух соседних строчках. :))) Так интересно, что проносится в этот момент в голове у человека?)

Мне очень понравилось, как Болингброк реагирует на этот монолог о двух ведрах:

«I thought you had been willing to resign». – и руки поднимает так, будто бы правда отказывается, не хочет брать корону: «Ох, прости, я тебя не так понял». У него очень простые, будничные интонации, однако видно, что, как Ричард играет с Болингброком, так и Болингброк играет с Ричардом, не дает ему унизить себя. Но у Ричарда это получается виртуозней, его не обойти — у него просто больше слов, гибче мысль, ему не на кого оглядываться, нечего терять, поэтому второе «Are you contented to resign the crown?» Генриха уже звучит нетерпеливо и иногда даже грозно – тоже по-разному всегда: иногда более сдержанно, иногда с упором на каждое слово.

И вот тут была еще одна точка, которая впервые остановила мое внимание 9-го на вечернем спектакле, а потом повторилась (не помню, когда — 10-го или 12-го?).
Вот это:

«Ay, no; no, ay; for I must nothing be;
Therefore no no» —

Если до этого в нескольких спектаклях он произносил это так, что зал не мог удержаться от смеха: Ричард там не столько сам мучился сомнениями, сколько мучил Болингброка, он будто сам осмеивал свою тяжелую дилемму: мол, если я должен страдать, пусть заодно со мной помучается и этот.

А 9-го вдруг случилось что-то совсем неожиданное.

Вообще, из-за того, что 9-го было два спектакля, второй шел с каким-то особым накалом. Как мне показалось. Было видно, что они устали, но от этого как будто играли не с меньшей силой, а с большим надрывом, как в какой-то лихорадке. Все было как-то особенно импровизационно – и в действиях, и в интонациях.

И вот тут, в этот раз Ричард вдруг внезапно был абсолютно серьезен и абсолютно потерян. Не то чтобы он не знал, что в итоге отречется (у него ведь и выбора уже нет), но сожаление и горечь здесь вдруг взяли свое.

«Therefore no no» он произнес совсем шепотом, быстро-быстро, на выдохе и.... со слезами. Не только в голосе, но и в глазах. О-ох…

10-го была просто очень длинная пауза перед последним «No»… Длинная-длинная.

12-го начало было больше похоже на 7-е, 8-е, какое-то раздумье пополам с игрой. При этом «Therefore no» было произнесено так, будто он сам удивился, как мог предположить что-то иное. Но в следующих же словах снова соскользнул в смирение и слезы в голосе.

Однако ничего похожего на вечер 9-го не было ни разу в этой точке. От этого осталось ощущение соприкосновения с чем-то очень искренним, мимолетным.

И сразу же после, не давая себе слишком раскрыться и словно бы боясь потерять внимание своего главного зрителя – Болингброка, он зовет его на представление, которое наиболее желанно его глазам: «Now mark me how I will undo myself».

Нюансы этой фразы вытекают непосредственно из предыдущего пассажа. Если метания «Aye – No» были относительно спокойными и раздумчивыми, тогда вступление к отречению произносилось едко, почти со злостью. Если же в предыдущих словах была одна сплошная горечь, то здесь, наоборот, поднимала голову ирония.

А вот сам монолог отречения шел более ровно от раза к разу.

И меня каждый раз цепляет в нем одно место, в самом тексте, опять же – из-за принципа контраста: «With my own tears I wash away my balm…» Помните, в сцене на берегу он говорит: «Not all the water in the rough rude sea / Can wash the balm off from an anointed king»? –
Вот да… Вся вода целого моря не смоет елей, но слезы – смоют. Горько. И тоже почти всегда на этом слове голос ломается.

«And soon lies Richard in an earthy pit» – 7-го, 8-го было сделано на трагическом пафосе, 9-го утром – горько, 9-го вечером и 10-го – почти с усмешкой.

Следующий момент, на который мы почему-то обращали внимание (не знаю, откуда это пошло изначально, мне просто Лариса сказала, что она в прошлый раз обращала на это внимание, и у меня после этого тоже взгляд цеплялся :)) ) – это как Ричард склоняется перед Генрихом.

(*И вот да, Генрих здесь тоже другой ведь, не такой как был у Линдси? Того весь этот трагифарс явно тяготил (как он, забирая скипетр, с чувством отворачивается от «восхваления»!), да, он злился, но ему было и стыдно, и неловко и временами как будто даже жалко Ричарда (вот потом, когда со списком преступлений). А у Бриттона он ведет себя с одной стороны гораздо спокойнее (что при первом просмотре казалось, честно признаться, недостаточностью реакций, и только потом встроилось в картинку нового образа), как бы снисходительней, с другой стороны в нем кипит страх-ненависть, который он сам же и глушит как уже необоснованный. Это ненависть, а не брезгливость, снисходительность, но не жалость.)

Так вот, на записи, как вы помните, Ричард на словах «And send him many years of sunshine days» встает на колени в такую… гм… неудобную позу и склоняется к самым ногам Генриха, что дает тому потом возможность очень эффектно, жестом брезгливости откинув полы одежды, отойти от скорчившегося на земле бывшего короля.

Такая штука была только один раз из тех, что я видела, кажется, 10-го числа – в одном из последних (для меня) спектаклей точно.

Обычно же (то есть 7-го, 8-го, 9-го днем и то ли 10-го, то ли 12-го) он простирался на полу лицом вниз, раскинув руки. Вроде бы, с одной стороны, это полное самоуничижение, а с другой — побег, прятки от реальности — утыкаясь лицом в землю, спрятавшись в рассыпавшихся волосах, он на короткий миг не видит окружающей действительности, не видит стоящего над ним узурпатора.

9-го вечером он себе такого не позволил: он не медленно опустился, а почти упал на землю, притом сделал это у самых ног Болингброка и в довершение ко всему — поцеловал его сапог. Вот уж действительно, права та зрительница, которая на беседе 12 числа спросила Дэвида: «Вы постоянно что-то меняете в этой сцене, чтобы нервировать партнеров?»

Вот это все начиная от «Here cousin» до «Now mark me» – это был взлет на гору, стремительный, движимый собственной внутренней силой Ричарда. От «I give» до «sunshine days» – это такой же стремительный спуск с горы...

После этого он медленно садится, иногда отряхивая руки, и совсем другим — серьезным и спокойным, но опустошенным — голосом спрашивает: «What more remains?». Он в этот момент думает, что все, самое ужасное позади, дальше будь что будет. И мне как зрителю даже казалось (снова и снова, несмотря на то, что прекрасно известно, что будет дальше), что хуже некуда, это уже дно пропасти.

Но нет.

Нортумберленд спокойно, будто между делом начинает свое «No more...», потихоньку доставая список, однако ты уже слышишь, что он с удовольствием предвкушает эффект следующих слов. Я на самом деле восхищаюсь актером, играющим Нортумберленда – Шоном Чепменом – настолько живо и естественно играть настолько отталкивающего персонажа... Эта жестокость от сознания своей полной правоты, это презрение к врагу... Нортумберленд — какой-то столп в этом спектакле — у него настолько своя правда, он не сомневается в своих убеждениях, не размышляет о своей вине («Моя вина на мне, я за нее отвечу» – это максимум), и при всей своей косности, жесткости и жестокости он очень настоящий. Удивительно. Как это играть и не быть шаблонным и при этом не возненавидеть себя — мне кажется, это безумно сложно.
И ведь абсолютно понятны и его чувства (разумеется, если суметь заставить себя поставить себя на его место): этот ничтожный человечек недостоин короны, он сам попрал все законы королевства, из-за него оно загнивает, он смеет кривляться, но он недостоин жалости, и его надо поставить на место.

Начиная с притворно спокойного «No more, but...» он постепенно разгоняется, возвышая голос, ярость в нем закипает.

На словах «That you are worthily deposed» он, как вы помните, тыкает Ричарду этой страшной бумагой в грудь. Момент просто жуткий, даже когда ты его ожидаешь... Но когда смотришь в живую в первый раз и вдруг слышишь, как Ричард от удара в грудь коротко и сдавленно охает и вздрагивает всем телом… – это просто непередаваемо больно.

Кажется, только в какие-то из последних (для меня) раз у него все-таки получилось это беззвучно...

Для него неожиданны оба удара – и физический и психологический.

Он медленно постигает смысл этой ужасной бумажки. Этот момент – снова момент отчаяния. Это «must I do so?» обращенное к королю, к Йорку, – такой искренний испуг и неверие в то, что это не шутка или не самодурство Нортумберленда. В интонациях – что-то среднее между надеждой, что у его мучителей проснется совесть и готовностью их осудить и проклясть.
Он сразу понимает – по лицу Генриха, по печальному кивку Йорка, что это страшная правда и никто за него не вступится. Снова. И тогда он опять начинает защищаться сам.

Сначала – почти предрекая Нортумберленду ожидающие его несчастья, пророча возмездие. Потом обращаясь к людям, которые, как Пилаты, умыв руки, «отдали его на распятие».
Ругая и самого себя за предательство своего величия, Ричард начинает с иронии – своего главного оружия – и заканчивает настоящим криком отчаяния. А когда его прерывает Нортумберленд, все это переливается в новое падение в бездну:

«No lord of thine!»
«I have no name...»

Слингер говорил, что это настоящее откровение, страшная истина, которую Ричард прямо здесь и сейчас осознает. Мне кажется, в случае Ричарда Теннанта это не так. Да, отчаяние здесь настоящее и страх настоящий. Однако не такой что бы экзистенциальный страх. Он понимает, что его пытаются лишить его самого, его личности, потому что что он такое, кроме того, что он король? Однако, теряя имя, он при этом ни на секунду не теряет самого себя. Он сам — вот он, здесь. Его отчаяние, его ярость, его ирония, его сила. Да, ему хочется исчезнуть, растаять — и иногда, падая со стоном на колени перед Болингброком, он почти плакал (*моя левая стороны зала: все время здесь видела его лицо, и искаженное от боли — когда он опускался, и уже прячущее насмешку — когда после поднимал голову). Но тут же сам не выдерживает своей слабости и оборачивает ее издевкой над Болингброком — не потому что слабость не настоящая, а потому что он пытается ее преодолеть — и это преодоление происходит часто в пределах одной строчки:

«Good king, great king, and yet not greatly good...»

Вот тут ты просто не успеваешь каждый раз за гаммой эмоций Ричарда. Тут сложно разобраться, где заканчивается его искренняя боль и где начинается игра на публику, упоение страданием. Правда, трудно!)) Потому что что бы Дэвид ни говорил, тут уже Ричард играет — ну, не то, чтобы играет, скорее живет на публику, манипулирует ею, заставляя чувствовать то, что он хочет. Хотя... впрочем, Дэвид именно это и говорил…))

Тоже, конечно, от раза к разу границы этого перехода от настоящего отчаяния к притворному и обратно оказывались в разном месте, на разных строчках. И, само собой, бедным счастливым партнерам Теннанта по сцене, приходилось соответственно по-разному на все это реагировать. И Генриху, который просит Нортумберленда не спешить — то будто бы искренне стыдясь этой ситуации, то наоборот — лишь для виду; и самому Нортумберленду, в яростном нетерпении которого то больше презрения, то — ненависти, в зависимости от того, чувствует ли он, что Ричард сломлен или напротив, издевается над ними.

(*Слишком_много_запутанных_и_нагроможденных_деталей_можно_не_читать.) 

9-го днем на жалобное «Fiend, thou torment'st me» Нортумберленд ответил чуть спокойнее, хоть тоже и недовольно и на крике, но не на таких высоких тонах, как обычно. И Ричард внезапно тоже отвечает без истерики, а наоборот, как бы подчеркнуто пытаясь сдержать себя, очень серьезным, но ломающимся от волнения голосом – «They shall be satisfied. I’ll read enough…».

Вечером же 9-го все было с точностью до наоборот. Просьба о зеркале и жалоба на Нортумберленда – почти сквозь слезы, но какие-то истерические, такие, что за ними подозреваешь издевку. Генрих, которого ситуация, выходящая из-под контроля, уже начинает раздражать, так что его успокаивающие реплики звучат торопливо, отстраненно, в них чувствуется досада. Нортумберленд, срывающийся на Ричарда. И защищающийся Ричард.

Вот, когда подряд смотришь два показа в один день и они настолько разные – отчетливей видишь, как необходимы актерам и спектаклю эти мелкие импровизации – они дают спектаклю воздух, элемент риска, опасности и… жизни.

10-е число в этом моменте было похоже на 9-е (день). «They shall be satisfied» он, казалось бы, тоже начал спокойно, но постепенно, возвышая голос. И подтекст очень четко читался: «Вы получите все, что можете у меня забрать силой. Но не больше». И, как бы чтобы поддержать самого себя, дать себе силы – говоря все это, он порвал список!

Мне кажется, Нортумберленду здесь даже не пришлось играть изумление. :)))

12-го весь монолог на полу Ричард произносил на рыданиях. Нортумберленд, соответственно, выкрикивал реплику на пределе ярости и звука. И в этот раз Ричард отвечал ему почти так же громко, но в каком-то невообразимом лихорадочном темпе. Полная противоположность предыдущему показу. И бумажка, кажется, просто упала из его рук на пол…

Но вот Бегот подает Ричарду зеркало. Точно так же, как подавал его когда-то в сцене королевского туалета… Такая щемящая параллель – это то, что я называю «щедростью» деталей. То как Ричард смотрит на своего предателя – это не осуждение, не ненависть, не презрение… И это даже совсем чуть-чуть удивление, удивление человека, который уже слишком устал удивляться, ему просто бесконечно горько. Конечно, сам новый Бегот, увы, не так выразительно сыграл тот стыд, то желание исчезнуть, но все же это читалось.

И опять же: прежде чем отпустить Бегота, Нортумберленд заставляет его поднять брошенную Ричардом бумагу. Зачем, казалось бы – чтобы на сцене лишнего реквизита не оставалось? Да ладно – унесли бы вместе с остальными вещами. Нееет. Тут опять эта вся Нортумберлендовская натура видна: продлить мучительный для обоих момент, унизить предателя, несмотря на то, что предательство самому Нортумберленду на пользу…

Ричард подносит зеркало к лицу, перед этим проводя по лицу ладонью. Вроде бы затем, чтобы откинуть волосы, но невозможно отделаться от ощущения, что этот жест похож на то, как боятся сразу посмотреть на себя люди с травмами после аварий. Как будто он действительно ждет страшных изменений. Боится их и жаждет. Жаждет доказательств того, что творится внутри. И он правда разочарован, не увидев изменений. Правда тут же находит объяснение: «flattering glass». И, сравнивая льстивое зеркало с подданными-предателями, он оборачивается, ища глазами Бегота… И прямо сложно поверить, что в тексте Шекспира зеркало приносит не Бегот, и нет ремарки «Ричард смотрит на Бегота»! :)) Настолько это все правильно…

Когда Ричард произносит «And was at last out-faced by Bolingbroke», он разворачивает зеркало к Болингброку, держа его перед своим лицом так, что его самого как бы не видно, а на его месте должно отразиться лицо Болингброка. Символично…

Уже не воспроизведу, были ли какие-то различия в том, как он ронял зеркало, в том, как склонялся над ним… Но здесь все же момент силы, несмотря на то, что он идет на надрыве.
«Silent king» он смакует так, как может смаковать только побежденный, чувствующий себя победителем. И тут, мне кажется, чуть-чуть выпадая даже из восприятия общей картины спектакля, я наслаждалась особенной прелестью, с которой Дэвид умеет произносить слова. Я сейчас имею в виду даже не интонацию, а тот особый шарм в артикуляции звуков, который есть в его речи. Это [t] в silent, это [k] в king – какая-то особенная четкость и мягкость одновременно, приправленная иронией в интонации, она заставляет улыбаться от удовольствия, несмотря на тяжесть самого момента пьесы…

Здесь Ричард увлекает Болингброка в свою игру словами, и, надо сказать, что ответ Болингброка – он ведь не менее точен и блестящ, чем «мораль» Ричарда. На какое-то мгновение невозможно не восхититься спокойным достоинством этого ответного удара. У Генриха действительно получается противостоять Ричарду. И, возможно, поэтому пауза между его репликой и «Say that again?» такая длинная. Ричард словно сам чувствует, что соперника так просто не возьмешь – ему нужно время, чтобы подыскать подходящий тон и подходящие слова.

Но, конечно, стоит ему заговорить – и он снова сбрасывает Генриха с коня. Момент силы все-таки еще не прошел. Хотя, надо признать, что здесь победа как будто не полная, потому что, хотя Ричард и начинает с иронии, она очень быстро истончается, когда он начинает говорить о своем горе, и как будто внезапно понимает, что говорит правду. Поэтому сразу вскакивает, и в его «And I thank the king» нету (почти или совсем – в зависимости от дня) того легкого кривляния, которое проскальзывало в записанном спектакле. Он не приседает в показном реверансе. Иногда он коротко кивает королю – только и всего. И всегда за словами благодарности – уже неприкрытая ненависть.

«I'll beg one boon, / And then be gone and trouble you no more» – здесь он еще держится, сдерживается, однако это предел сил, и выражался он тоже по-разному.

Иногда Ричард садился на трон с величием короля, и с тем же величием произносил слова, которые звучали, как приказ, хотя на самом деле были просьбой, на исполнение которой он даже не надеялся.

Иногда бросался к трону, как к последнему пристанищу, и, вцепившись в подлокотники, съеживался на нем, становясь маленьким и жалким, почти как в сцене на берегу.

А 9-го (вечером или днем? – забылось… кажется, все-таки вечером), он внезапно вскочил на трон, заставив всех охнуть. Встал на сиденье и поставил ногу на подлокотник. :))) И снова – да – вывел из равновесия тогда, когда кажется, что уже знаешь все, чего можно ожидать…

«Name it, fair cousin», – говорит ему Генрих с той интонацией, с которой обращаются к умалишенным. Он ждет, когда Ричард натешится, когда закончит свое представление. Он знает, что ему осталось недолго. И, несмотря на то, что его очевидно злит то, что видит сейчас его двор, он не намерен терять лицо.

Он говорит Ричарду, что он может просить. И Ричард просит…

Вот тут вроде бы все. Его последний и самый болезненный момент слабости. Когда Ричард просит Болингброка отпустить его… Он потерял все и просит только жизни. Но все-таки не может позволить себе просить этого напрямую, он просит позволения уйти.

И Генрих спрашивает: «Куда?»

Он буквально здесь бьет Ричарда его же собственным оружием – с л о в а м и. Он играет словами так же, как его соперник, переворачивая их смысл против него. Когда Ричард, не в силах опуститься до повторения унизительной просьбы, срывается «Whither you will, so I were from your sights», снова поднимая голову, Болингброк удовлетворенно приказывает сопроводить его в Тауэр.

И хотя это, вроде бы, безусловная победа Генриха, который добился своего и материально – получив корону и показав свою силу – и морально – унизив Ричарда, все же Ричард покидает зал на точке силы, а не отчаяния. За ним снова остается последнее слово.

«…conveyers are you all, / That rise thus nimbly by a true king's fall».

И – я уже не помню, говорила ли я это уже или нет? – он ведь снова первым уходит за кулисы. Он всегда идет впереди, как будто это его желание. Понятное дело, что это диктуется элементарными правилами конвоя… Но все-таки что-то в этом есть: так же как он первым уходил в начальных сценах, не оглядываясь, последуют ли за ним остальные; так же, как он уходил после сцены на берегу, сам идя навстречу своим несчастьям; так же, как он, словно бы предлагал решение Генриху после замка Флинт отправиться в Лондон… Точно так же он и здесь – первым покидает зал, как будто он и в самом деле свободен уйти…

(Прошу прощения, за длину и сумбур, очень это сложно описывать…)

VII

(Кусочек про сцену с королевой. Маленький!) 

В ответ на вопрос об отношениях Ричарда с королевой Дж. Слингер высказал мнение, что сцена их прощания - это одна из точек, где Ричард осознает, что он потерял. Очередной удар, очередная упущенная возможность. Но у Дорана / Теннанта, как мне кажется, здесь снова совсем другой взгляд на происходящее. И по сути, он опять кажется более верным, потому что сам текст не дает нам ничего, что указывало бы на перемену отношения Ричарда к королеве, на какое-то откровение, которое случилось с ним в этой сцене или после ее. Нет, он все-таки весь сосредоточен на себе, на своей трагедии, и встреча с королевой, то, что она видит его унижение - только усугубляет эту трагедию. Поэтому он, как говорил Дэвид, снова ее "игнорирует" ("Go to France!").

Но королева здесь все-таки очень трогательная и очень искренняя, мне кажется, даже более трогательная, чем прежняя. У Ли Куин она больше ищет физического контакта с Ричардом, падая рядом с ним на землю, она обнимает его, почти по-детски, утыкается лицом ему в колени. Если раньше обращение королевы к Ричарду, удивление от перемены в нем, звучали почти как претензии, то здесь это куда больше скорбь и жалость. Но жалость все-таки без понимания, и потому - без утешения. Ее слезы только усиливают страдания, они не могут утешить, как я уже писала выше.

Когда она говорит "The lion dying thrusteth forth his paw,
And wounds the earth, if nothing else, with rage...", -

она берет его руку и пытается показать, как он должен, будто лев, царапать землю... И вот она его руку берет, а руки у него скованы, и он даже вытянуть одну из них не может, и от этого ее движения так неловко бессильно падает - такая метафора непонимания этой девочкой полных масштабов катастрофы и его страданий.

(*Когда в Ричарда бросают "камень", он периодически улетает в зал. И если улетает, то, конечно, уже не возвращается.)

Дальше интересно вот что:

Когда Ричард говорит с королевой, он почти что хочет поскорее с ней расстаться, потому что ее присутствие ему в тягость, оно длит мучения. Но когда появляется Нортумберленд и при Ричарде обращается с королеве с насмешливым приказом ехать во Францию, Ричард внезапно снова расправляет плечи. Начинает "царапать землю". Как будто именно такое обращение с королевой его задело, или то, что он, король, и его королева должны подчиняться приказам этого низкого человека. У него даже голос абсолютно меняется, когда он произносит это "Northumberland..."
Ну, про пророческие слова Ричарда уже говорили множество раз. (см. беседу 16.01)

Когда Ричард, отправляя королеву во Францию, просит ее поведать старым добрым людям историю о нем - конечно, неизменно вспоминается Гамлет и его прощание с Горацио. Одинаковые просьбы, такие похожие герои, воспринимающие свою трагедию, свои несчастья как что-то важное, ценное. Но при этом сыграны эти эпизоды все же совсем по-разному. У Гамлета это предсмертные слова (хотя не в этом дело, дело в самом характере персонажа), и в них больше спокойствия, примирения с миром. На смертном одре он хочет, жаждет, чтобы жизнь его не забылась, не прошла напрасно, чтобы что-то осталось после него. Он уже смирился с тем, что его как живого человека нет, остался только Гамлет-легенда.
У Ричарда же в этих словах - никакого смирения нет, сплошное страдание, обида. В этой просьбе у него - жажда человеческих слез по себе, потребность в сострадании. Он весь еще слишком живой, чтобы стать легендой, и от этого слышать эти слова здесь - не катарсис, как в Гамлете, а неизбывная, не находящая выхода тоска.

И последний щемящий момент этой сцены. Когда они целуются на прощание, толпа начинает хохотать и улюлюкать, едва они только прикасаются друг к другу. Даже такого краткого момента нежности, какой есть на записи, здесь за все показы, что я видела, не было. И такая незавершенность этого последнего прощания, невозможность последнего горького утешения - просто невероятно болезненна. Как будто чувствуешь себя на их месте, и это тебе отказывают в последнем желании... И такое чувство (уже чисто технически), что у них это опять же не было оговорено заранее - потому что реакция Ричарда и королевы была такая, что... ну, чуть ли не реакция Дэвида и Ли в какой-то момент, мол: "Люди, ну это уж совсем, это слишком!" (неуместное предположение, да? сорри)

Один раз, или 10го, или 12го, последний поцелуй был чууууть-чуть длиннее все-таки, как будто кому-то наконец-то сделали за кулисами внушение) А может, это я все придумываю вообще)

(Кусочек про сцену у Йорков, + «The Begger and The King». Совсем маленький) 

Вроде бы я где-то уже говорила, что, по-моему, эта сцена во многом поразительна своим местом в пьесе. С одной стороны, она как короткая передышка между двумя рвущими душу Ричардовскими сценами. В ней столько почти комических и по-настоящему смешных моментов, когда зал просто падает от смеха. Блестящий Оливер Форд Дэвис, который переходит от невероятной тяжелой усталости и искренней скорби, к нелепейшему скандалу с женой, который был бы абсолютно комическим, если бы не страшная подкладка (причина ссоры), о которой периодически забываешь, любуясь этими двумя.

А с другой стороны, эта сцена подводит сюжет к последней катастрофе. И тем это поразительней, чем легче и обыденней стилистика самой сцены.

Омерль-Маркс в этом эпизоде оказывается в очень тяжелом положении. Как персонаж, и как актер. Как актер - потому что ему здесь приходится выстаивать под напором вот этого вот трагикомического диапазона старших артистов. У него своя драма, ему надо вывести всю ее огромность и не смазать ее, и не потеряться на их фоне. И в таком же смятении под напором Йорка пребывает отчасти и Омерль. Иногда (особенно, когда я смотрела запись) у меня возникала мысль о слабости Омерля: почему он так быстро сдается? Почему показывает письмо? Иногда казалось, что это слишком быстро, почти искусственно. Как будто Омерль сам давно уверился в обреченности заговора, и только и ждал, когда его раскроют... А на спектакле чаще всего это смятение и возводилось в абсолют — Омерль просто не мог выстоять под напором отца и под напором своих собственных страхов и сомнений.
И каждый раз поражаешься, какой здесь ураган из сменяющихся эмоций: смех, волнение, страх, снова смех, надежда, удивление, страх...

Как я тоже уже говорила, сцены с Генрихом-королем мне неуловимо напоминают уже следующую часть цикла. И здесь, в «Короле и Нищенке» это особенно ощущается: отсутствие персонажа, которому ты полностью сочувствуешь, соединение четко разделенных трагических и комических элементов, грубоватый смех, грубоватые интриги. Это будто бы окошко в следующую часть, интермедия, имеющая даже свой внутренний конфликт, завязку, кульминацию и развязку, такая цельная по стилистике, что на какие-то секунды ты (даже я!) умудряешься даже позабыть о Ричарде... Ты переживаешь за непутевого Омерля и его несчастного, нелепого и чудесного отца, за его самоотверженную несгибаемую матушку. Ты даже немного восхищаешься милосердием сильного короля...
(*Про нож, который Генрих приставляет к горлу Омерля, а потом отдает ему, Наташа уже писала. Сильный момент.)

И самое поразительное в этой сцене, что (позор на мою седую голову!) только здесь, когда я смотрела ее в живую, до меня дошел весь смысл фразы Генриха:

«Have I no friend will rid me of this living fear?»

Как я умудрялась этого не замечать — не понимаю.

То есть в тексте-то она есть, но она там совсем иначе звучит, нарочито и в устах будущего убийцы. А в трактовке Дорана Генрих произносит ее у нас на глазах, но как бы случайно. И вот в записи, она, видимо, так проскальзывает — как будто между делом срывается с языка. Генрих действительно намеренно не приказывает Омерлю убить Ричарда. По крайней мере, я ни разу не замечала даже намека...

А здесь... Когда я в первый раз это увидела, у меня даже дух захватило. Это ведь прямое указание к действию! Хотя... Опять же, не всегда это делалось так уж явно, и иногда Генрих бросал эти слова устало, будто в отчаянии, как бы ничего специально не имея в виду. Но иногда на месте отчаяния была злость, и с этим словами он прямо всовывал смятую бумагу заговорщиков в руки Омерля. Куда уж прозрачнее! Прямое руководство к действию. (*И вот соответственно после этого ужас и раскаяние Генриха у гроба Ричарда в финале выглядели совсем по-разному...)

И Омерль, конечно, сразу понимает, что от него требуется...

(Кусочек про сцену в тюрьме. И финал.) 

Тоже сцена из тех, что безболезненно не описать. Правда у меня все меньше и меньше конкретики и деталей остается в памяти, поэтому будет в основном то, что сохранилось в заметках.

Кажется, про изменения в сценографии уже тоже много писали. «Камера» Ричарда в новой версии не поднимается, а выезжает из глубины сцены вперед. Заключенный не лежит, а сидит, при этом руки у него прикованы цепями с двух сторон к столбикам, как бы растянуты. И в первый момент, когда все это видишь – жутко становится. Потому что как-то вдруг даже забываешь, что это актер все-таки, и с ужасом представляешь, что человек, вот так сидя, не может по сути не только лечь (длина цепей не позволяет), но даже и опустить руки, если сидит. И это такое положение полной открытости, беззащитности, когда ты в случае нападения не сможешь даже закрыться от удара…

И вот он сидит в этой дико неудобной позе, повесив нечесаную голову. Да, парик немного чересчур, конечно, там. Мы так и не поняли, крепили ли что-то сверху к тому, что был, или надевали другой. Но в этой сцене он был какой-то более кудрявый почему-то, ну и спутанный, кончено. Лохмотья на нем, как мы заметили, менее порванные спереди были. Зато сзади – несколько длинных дыр, почти, знаете, разрезов. После того, как я это увидела, я уже потом никак не могла отделаться от ощущения, что это дыры от ножа Омерля после каждого спектакля.)) такая вот дикая мысль))

(*Может быть, мне это только показалось, но, на мой взгляд, у этой сцены все же есть один недостаток: слишком уж она темная. Людям с далеко не идеальным зрением (типа меня), а может, и вообще всем порой было трудновато видеть оттенки мимики, даже с небольшого расстояния до сцены. Нет, глазищи были видны, конечно, и в целом… Но вот тот полный крупный план, который дает запись, в этой сцене, увы, не был недоступен, как я ни напрягала зрение. И это не из-за недостатка игры, а из-за особенностей зала. Но тем не менее, даже с тем, что было, впечатление мощнейшее…)

Вода капает. Цепи звенят. Холодно… (*Надо сказать, что в Барбикане такой зверский кондиционер, что в зале, сильно прохладно было, а ближе к сцене, так вообще ветра гуляли. Это, конечно, бред, но как раз реалистическое ощущение тюрьмы усиливает очень даже.)

И вот он начинает говорить.
Это монолог, в котором есть слова «Thus play I in one person many parts…», но при этом это и первый и единственный его монолог без присутствующих на сцене людей – без внутренних зрителей и слушателей. В отличие от Гамлета, у которого таких размышленческих монологов несколько. Тут – всего один. Это максимальная степень искренности героя с самим собой. Гамлет эти монологи произносит на зрителя (по идее; в экранной версии так, и, судя по словам Теннанта, так же было и на сцене в Стратфорде). А вот в «Ричарде» все-таки четвертая стена ощутима повсюду. Она отодвигается всего несколько раз, на совсем краткие мгновения.

Один раз – частично – когда Буши и Грин прощаются с Беготом, и Буши говорит:
«Well, we may meet again». И Бегот отвечает: «I fear me, never».
На записи он говорит эти слова прямо непосредственно Буши. Здесь же он произносит их, когда Буши с Грином уже ушли – произносит на зал.

Второй раз, когда персонаж говорит что-то, обращаясь непосредственно к залу – это реплика
Йорка «Unruly woman!»

В отличие от первого случая, здесь у слома стены эффект чисто комический. И в чем-то сходный эффект у третьей такой фразы, которая принадлежит Генриху-королю:

«Our scene is alter'd from a serious thing,
And now changed to 'The Beggar and the King.'»

Она произносится так, как могла бы произноситься в тех самых комических интермедиях, которые здесь не то чтобы пародируются, скорее просто вспоминаются. Король играет со своими подданными, играет на этого зрителя роль могущественного и милосердного монарха. И форма, в которую облачено это содержание как раз снова напоминает нам о том, что это игра, не дает обмануться.

Вот, кажется, и все.

Что же касается самого Ричарда, то все его монологи до сих пор были обращены к слушателям на сцене – не к самому себе и тем более не к залу.

А здесь, в тюрьме, он вроде бы говорит не в зал (то есть, в зал, конечно, но зала при этом не видит.), но и не с собой: потому что эти интонации – они не размышленческие, а повествовательные. Он говорит, как человек, который говорит с собой, чтобы не сойти с ума, чтобы слышать свой голос. Он сам себе и говорящий, и слушатель. Его слова и мысли не рождаются здесь и сейчас, они уже продуманы и пережиты. А теперь он только рассказывает.

Вплоть до «Music do hear?»

Это его как бы сбивает с монолога и наводит уже именно на размышления. Которые и рождают уже откровение: «I wasted time»… Это как раз внезапное осознание, страшное и грустное. Оно-то и заставляет его крикнуть: «This music mads me; let it sound no more!» И тут испугаться – не то тишины, не то собственной ярости: «And yet…» Эта фраза у него получалась то едко, с самоиронией, то почти с плачем…

Появляется конюх. Конюх все-таки в записи более трогательный был – и в интонациях, и в движениях. Меня каждый раз очень цеплял момент, когда конюх говорит, что пришел взглянуть на своего бывшего короля – и Ричард в этот момент пытается вытереть рукой лицо, почти непроизвольный такой жест, безотчетное желание не показать несчастье перед подданным, сохранить гордость и достоинство, которое однако почти сразу вытесняется желанием сказать: «ну, что же, вот, каким я стал, гляди!»

Кажется, в этот момент (или чуть дальше) 7-го числа у Дэвида наполовину раскрылись кандалы на правой руке)) Поэтому махал он этой рукой чуть более сдержанно, чтоб ненароком не освободиться окончательно, и фраза « Forgiveness, horse!» чуть смазалась. Но потом быстро прибежал тюремщик, чтобы уже снять их совсем.

Вот тут был такой момент, в котором мне хотелось вернуть рисунок с скриннинга. Там было так, что сначала конюх обнимает Ричарда (еще в кандалах), и только потом с него цепи снимают, и он еще долго в какой-то горькой задумчивости растирает запястья. Здесь немного было иначе. Тюремщик сначала снимал цепи, и конюх сразу бросался целовать освобожденную от оков руку. И у меня что-то каждый раз екало: елки-палки, у него же рука затекла, болит, а этот ее так хватает! Не знаю, хорошо или плохо, но эта мысль каждый раз отвлекала. И из-за небольшого сумбура в движениях фраза конюха «What my tongue dares not, that my heart shall say» тоже иногда немного смазывалась.

Правда зато тот пронзительный жест, которым Ричард подносит руку, которую поцеловал мальчик, к губам – это все… это просто невозможно…

А вот 12-го один раз был другой вариант: конюх сначала поцеловал руку, Ричард поднес ее к губам, а уже потом тюремщик так бесчувственно вырвал ее и стал открывать замок. И после этого Ричард уже чуть дольше растирал руки, как на записи. Мне этот рисунок показался логичнее, потому что не было сильной накладки движений на текст, и у Дэвида было больше времени отыграть это последнее соприкосновение Ричарда с человеческим сочувствием, которое одновременно и боль и благо. Как когда человек, окоченевший на холоде, подставляет руки под горячую воду, – она, хоть и спасает, но приносит больше боли, чем радости.

Эпизод с приходом конюха очень органично спаян со следующим... Потому что Ричард собирает силы для драки именно оттого, что ему напоминают, кем он был, - в очередной раз вырвав его из утешительного отчаяния. Вот это вот мгновение осознания, промежуток между пониманием, что с ним сделали, и отчаянной борьбой («The devil take Henry of Lancaster and thee!») - это такой тяжелый, тоскливый момент, когда человеку не за что ухватиться: он напоминает внезапно пробудившегося от наркоза на операционном столе. Он понимает, что гибнет, но сделать ничего не может. Он даже как будто не знает, на кого злиться. Поэтому, когда ему напоминают про короля, это почти облегчение – потому что он понимает, кто виноват, кого он должен ненавидеть, против кого бороться. Он в ярости своей находит опору. И собирает силы на последний рывок.

Ох, на записи такого размаха драки не чувствуется. Там все-таки ощущается некоторая теснота пространства. А здесь Ричард прямо по-настоящему, в полную силу своей ярости бросается на подосланных убийц и отбивается от них. И несколько раз бывали моменты, когда хотелось ахнуть: Сзади! Нет, не успеет! Держись!

Не помню, писала ли уже, что в отличие от сцены на берегу, где так явно видна крошечность Ричарда, здесь он, что удивительно, не выглядит ни маленьким, ни сломленным. Хрупкость – да, даже нежность какая-то чувствуется: все-таки он весь в этих когда-то белых лохмотьях, то есть почти нагой, босой бросается на вооруженных людей. Это похоже на отчаяние бабочки, которая бьется в кулаке, стараясь вырваться, и тем самым только быстрее ломает свои крылья. Но при этом в его хрупкости и отчаянии столько внутренней силы, столько бесстрашия – что им не только восхищаешься, но на короткий момент успеваешь даже понадеяться: ну а вдруг? Вдруг в этот раз что-нибудь случится, и ему удастся вырваться?

Но вот появляется Омерль. Не замеченный Ричардом, он подбегает сзади и вонзает ему нож в спину.

Вот бывают какие-то более, какие-то менее естественные моменты. Но тут больно всегда…
Господи… Так страшно слышать этот крик боли, ужаса, обиды на несправедливость. Так горько, что человек, справившийся со всеми врагами, может быть, уже почувствовавший слабый проблеск надежды – убит так внезапно, так несправедливо. Рухнул в последнюю пропасть отчаяния. Где никакого утешения уже не будет.

Кажется, хуже уже не может быть. И тут он срывает капюшон со своего убийцы.

Почти всегда в этот момент по залу проносился вздох: «А-ах!»

Как же так?! «Thy fierce hand?»

На записи здесь – бездна потрясения, боли, разочарования…

В живую, конечно, опять же – этот момент не был одинаков.

Иногда в нем было столько удивления и страдания, что это почти нестерпимо. Бедный Сэм Маркс, мне кажется, так тяжело это отыгрывать – понятно, что это театр, понятно, что ты в роли, но наверняка же ужасно сложно, когда на тебя так смотрят – полными боли, отчаяния и осуждения глазами… Разрыдаться…

Один или два раза мне показалось, что Ричард произносит эти слова чуть ли не безразлично – по крайней мере, без удивления, как будто он предчувствовал это, знал. Как убитые, получив это знание от бога, знают, кто их убил.

Несколько раз бывало, что пронзив своего любимого, Омерль потом еще некоторое время нежно держал его в объятиях, прижимался к нему в последний раз. Иногда просто обнимал его голову. После чего – осторожно опускал на землю. Первые два-три раза, кажется, он клал его на бок. Мне уже не было видно лица, и 8-го числа я спросила у Ларисы (она сидела ближе и по центру), закрыты ли у него после смерти глаза? И она сказала: открыты. Боже. Этот помостик, он так медленно уезжает с ним в темноту, и все это время у него открыты глаза?!

9 числа вечером я сидела ближе. На этот раз Омерль положил Ричарда лицом вверх, на спину – единственный раз за все показы, какие я видела. Но глаза на этот раз были закрыты.

В следующий раз он снова положил его на бок и глаза были закрыты.

Опять же, не знаю, почему это пишу, но мне правда кажется важной каждая деталь, особенно, каждая меняющаяся деталь, потому что она ведь отражает частичку настроения этих людей в тот или иной вечер.

И вот, когда Ричарда лежит на земле, Омерль задается вопросом:

«O would the deed were good!
For now the devil, that told me I did well,
Says that this deed is chronicled in hell».

На самом деле, потрясающе, что это говорит именно Омерль. Потому что это в очередной раз подчеркивает психологическую, а не политическую природу пьесы. Когда эту реплику произносит персонаж-статист Экстон, она звучит, как общие слова, как мораль: «Хорошо ли, что я убил человека? Хорошо ли это для моей души? Хорошо ли это для Англии?»

Когда же эти слова произносит Омерль, они получают совсем другой смысл: он осознает, что совершил предательство. По сути это даже не дилемма, это осознание своей гибели. Он уже скучает по Ричарду, уже раскаивается, уже понимает, что совершил грех.

Но он еще надеется, что сможет дожить жизнь на земле. Ради этого и приносит тело Генриху.

Как рифмуются эти строчки:
«My living fear» – «Thy buried fear»

Как меняется лицо и вся фигура короля…
Только что он сидел на троне, казнил и миловал своих врагов (*кстати, совершенно не к месту вспомнилась такая деталь, которая почему-то очень понравилась: когда Болингброк Бриттона чувствует свое превосходство, власть и говорит надменно, он очень часто длинно раскатывает звук [р]. Не по-английски и не по-шотландски, как бывает, Дэвид раскатывает. Почти по-русски =)) «Choose out some secret place, some rrrrrreverrrrend rrrrroom,) И вот он уже напуган и в ужасе, путаясь в полах мантии, бросается вниз по ступенькам.

Разумеется, он удивлен и напуган не тем, что Омерль выполнил его косвенный приказ (иногда, как я уже писала, действительно здесь сильно читалось его лицемерие). Но его действительно пугает, что то, что он приказал все же исполнилось. И теперь ему придется нести за это ответственность. И перед страной, и перед богом.

И если в записанной версии, по Генриху Линдси было видно, что это абсолютный ужас и искреннее сожаление, то здесь эмоции даже сложнее: несмотря на то, что он ждал, что убийство будет совершено, он все равно в ужасе от того, что оно совершилось. В этом есть нечто от неотвратимости греческого рока. Персонаж заранее знает, что совершит ошибку, но все равно ее совершает и несет за нее наказание. Вот только разница в том, что вместо рока тут сознательное решение, которое для этого персонажа просто не может быть иным.

И да, как при его словах оправдания отступают от него в тень его придворные – потрясающий ход – и психологически и метафорически очень точный. Они отступают, а наверху появляется Ричард. В белом, в пятне света. Прекрасный и строгий, как ангел, он смотрит вниз – не с осуждением, но и не безмятежно; это лицо уже, совершенно лишенное земных страстей и эмоций. Лицо наблюдателя. Что будет дальше с твоим миром, Генрих?

И Генрих в ужасе снимает корону, как будто уже пугаясь того, что она с ним сделала, как будто желая вернуть ее убитому.

И в этот момент, кажется, он чувствует, что дальше ничего не будет.


А дальше поклоны)))

Вот знаете, с детства люблю поклоны не меньше самих спектаклей. Вернее, я считаю, что поклоны – это часть спектакля. Это неотъемлемая часть театра, которая делает театр театром: искусством, которое может погрузить нас в бездну горя, заставить плакать над гибелью героев – а потом подарить им счастье воскресения: посмотрите, вот они, выходят на поклон, завтра вы можете прийти еще раз, и они умрут для вас снова. И снова оживут. И смерти нет, и все прекрасное вечно. ))

В общем, да, мне кажется, что поклоны – это в каком-то смысле продолжение катарсиса. Твое сердце продолжает ныть, ты все еще плачешь – но теперь уже от счастья, от восторга и благодарности.

И они, конечно, дарили нам эти последние кусочки счастья ой как щедро.

Как я люблю эти поклоны на три стороны и благодарность музыкантам.

Как я люблю счастливое лицо Дэвида, когда он выбегает в своей рубашке из глубины сцены – такой легкий, такой тоненький – но такой заметный.

Как я люблю, что их труппа почти всегда выходит на поклон полным составом. И только один раз Дэвид выбегает на пустую сцену.

Как я люблю, когда он взмахивает руками – и музыка начинает играть ярко, торжественно, и выходит вся труппа повинуясь этому сигналу – уже не короля, но все же имеющего – заслужившего – право))

Как я люблю улыбки, которыми они с Бриттоном обмениваются – все, топор войны зарыт в землю до 7.30 следующего дня…)))

Как я люблю то, что зал стоит от партера до галерки.

Люблю их взгляды, которыми они скользят по залу – рассеянные и счастливые…

(*И под конец я даже полюбила то, что после надо сломя голову нестись к служебке))) Потому что занавес – это еще не конец))) 

«Весь мир — театр. Мы все – актеры.
И эпилога не видать.
И выходя отсюда в коридоры,
На тротуары, скверы, перекрестки,
Мы вновь выходим на подмостки
И лицедействуем опять…» (с)

P.S. Спасибо, что так долго терпели мои излияния! Мне очень важно всем этим поделиться, пережить это все заново в воспоминаниях и сохранить для себя на память эти невероятные дни.

Рекомендуем читать комментарии тут https://vk.com/topic-64483458_29689783?offset=980 

Комментарии

Популярные сообщения